Шрифт:
Квартира крупнейшего книжного деятеля была в Безбожном переулке. Консьержка, прервав вязание, спросила — к кому? Пропустила. Стоит ей теперь помножить мой внешний вид на номер квартиры, и вот уже сплетена сплетня.
У входной двери я колебался несколько, пожалуй, минут. Как много предчувствий. В ответ на прикосновение к педали звонка раздался собачий лай. Собака, выводимая из этого лая, должна была быть великаном.
— Кто там? — поинтересовалась не Даша. Чувствовалось, что спрашивают, прижав глаз к глазку двери.
— Мне Дарью… — начал я, но почему-то остановился. Молчание за дверью продолжалось достаточно долго для того, чтобы изучить подробно каждую точку в многоточии, которым завершался мой ответ. И тут меня снова спросили:
— Кто там?
Я не мог определить пол голоса, это меня мучило больше всего. Получалась какая-то клоунада, а не визит. Наконец явилась Дарья Игнатовна. «Мамашка» и собачища были отозваны из прихожей. Я вошел.
Уже там, в помещении для одежды и обуви, я ощутил, куда попал. Пахло дорого и весомо — кожей, замшей, «саламандрой». Мои бывалые и огромные башмаки выглядели, как пара гадких утят на ухоженном птичьем дворе. Я небрежно сбросил их на груду дорогой обуви, и они стали похожи на двух второгодников, способных затерроризировать целый класс спецшколы.
Мое появление мало заинтересовало Дашиных домашних. Черная сука Несси потыкалась мне лбом в колени и, вздыхая, уплелась куда-то.
По сверкающему паркету мы прошли в Дашину комнату. Краем левого глаза я разглядел лавину падающего хрусталя — люстру, ковер размерами с прибитый к стене Туркменистан. Краем правого… В общем, этого следовало ожидать. Меня усадили в кресло у журнального столика. На этот раз пустого. Комната Даши скорее напоминала палатку спартанца, чем будуар. Книги, книги, книги, а в них слова, слова, слова.
Между лакомыми собраниями Хемингуэя и Бунина целая полка была занята произведениями одного автора, И. Егорова. Я считал себя человеком информированным в этой области, а тут такое белое пятно. Я не удержался, снял с полки одну из книжек этого автора. И довольно быстро догадался, кто таков этот Игнат Егоров. После того как я набрел на посвящение: «Моей дочери Дашутке», последние сомнения отпали. Книг было много. Я почитал названия на корешках: «Былое», «Пережитое», «Бывшее», «Минувшее», «Миги» — в смысле: мгновения, а не самолеты. При ближайшем рассмотрении простой, хотя и крайне высокопоставленный, чиновник обернулся литератором прустовского толка.
Вернулась куда-то выбегавшая «Дашутка». Чтобы разрядить напряжение, которое, несомненно, все еще ощущалось, я попытался пошутить по поводу того, что нынешнее поколение писателей выбрало для поселения именно Безбожный переулок. Даша опустила глаза и тихо сказала, что уже примерно в тысячный раз слышит эту остроту, и тут же без перехода спросила, не хочу ли я кофе. Натянуто улыбнувшись, я кивнул: мол, очень.
В коридоре Даша столкнулась с «мамашкой», которая сообщила, что идет гулять с Несси. Собака весело скулила в прихожей. После медленных сборов, перемежаемых ласковой бранью в адрес нетерпеливой «хорошей собачки», наконец хлопнула входная дверь. Даша, вернувшись в комнату, что-то мимолетно поправила на столе, подошла к окну и принялась высматривать нечто имевшее быть внизу, во дворе. Причем это ее действительно интересовало. Коричневая юбка очень выразительно обрисовало то, что ей надлежало по идее скрывать. Очень искоса, очень осторожно я присмотрелся… Между тем надобно же было что-то говорить. Длящееся молчание стремительно утяжеляло все. Свою вторую сегодняшнюю остроту я составлял долго: в свое время кто-то из друзей Карамзина заметил, что Николай «постригся в историки», — так вот, когда сидишь в этой келье, приходит в голову, что хозяйка постриглась в филологи. Причем очень неплохо подстриглась. По ходу своего развития острота превратилась в комплимент скорее Дашиным подругам-парикмахершам, нежели ей самой. Я замер, ожидая последствий. Потом деликатно кашлянул; немедленно отреагировав на этот намек, Даша заговорила негромко, без выражения. Я получил исчерпывающую информацию о южнорусских овчарках вообще, о московском ответвлении этой породы, о нравах в собачьих клубах, о том, как тяжело пришлось прошлой зимой Даше при получении собачьего образования. На «мамашку» в этом смысле надежды никакой, а Игнат Северинович, понятно, занят. Патологически развитое чувство ответственности заставляло аспирантку даже с температурой…
Лишь на несколько секунд этот рассказ сгладил ненормальность обстановки. Бредовость мизансцены стала непереносимой. Что она, в конце концов, разглядывает там? Я встал, мне тоже хотелось выглянуть. Чтобы это сделать, мне пришлось подойти к Даше вплотную, вторгнуться в ее тепловые границы. Я посмотрел поверх ее головы: посреди белого прямоугольного двора неуклюжая, как красноармеец, в своей длиннющей дубленке «мамашка» удерживала рвущуюся куда-то собаку.
— Как там наш кофеек? — прошептал я в глубину пахучих волос. Даша повернулась ко мне, и, когда открыла рот, мы слились в поцелуе. Поцелуй был содержательный, с большим привлечением плоти, что самое важное — с совершенно разными переживаниями по разные стороны баррикады. Даша, судя по всему, испытывала острое чувственное наслаждение, я восторгался самим фактом. Нет, мои губы искренне братались с ее губами, а язык, не увиливая, ходил в гости и приглашал к себе, Но наслаждение я получал в области, свободной от давления материи.
Мы долго шли к первому поцелую. Ненормально долго. И я готов был помедлить, погреться на уже достигнутой ступеньке… Это было не суждено. Даша резко отстранилась, бросила затуманенный взгляд в глубину двора и, пробормотав: «Только быстро», — начала раздеваться. С запозданием, в полсекунды я рванул через голову мамочкин свитер.
Надо признать, что я оказался не на высоте в Дашиной аккуратной постели. И в прямом, и в переносном смысле. И впечатлений осталось немного. Помнится, меня поразило ее пространственно-временное чутье. Только-только начала нагромождаться громада оргазма, Даша спрыгнула с кровати, бросилась одеваться — и была права. Зашипела дверь лифта — я тоже стремительно рванулся к одежде — и уже через несколько секунд холодная мокрая голова, весело рыча, бодала меня в только что прикрытый свитером живот.
— Чайник, — сказала Даша, усмехнувшись, и вышла.
Перечитав все уже написанное для начала, прихожу в отчаяние. Почти ничего не получилось, несколько снежинок мерцает в кильватерной струе несуществующего поезда. Я не замахиваюсь на многое. Стопка этих желтоватых листов отнюдь не претендует на роль энциклопедии тогдашней московской жизни. Нет, надеюсь, там ни одной общественно полезной идеи. Цель моя частная, праздная и в высшей степени эгоистическая.
И потом у каждого свои приемы. Размышляя, например, о природе прозы, я чувствую, что не теряю времени. Те несколько часов, в течение которых я старался понять, почему из моего сознания выветрилось полмесяца после приключения в филологической келье, не отдалили меня от сути описываемых событий. И это не фигура речи. В противном случае я бы просто занимался самообманом. Время содержания/время выражения — тайна этого соотношения лежит у входа в тайну прозы. Она превыше метаформы и диалога. Отец Сергий идет отрубать себе палец, и если тут же поставить следственный эксперимент, то секундомер покажет, что эта отчаянная процедура занимает ровно столько времени, сколько нужно, чтобы прочитать о ней в изложении Льва Толстого. В то же время каждая секунда какого-нибудь эпилога может содержать в себе в сжатом состоянии годы и годы. Сгущением и разряжением времени — вот чем занимается прозаик в угоду своему подозрению о красоте. Есть, есть такая гора, сидя на которой вдруг поймешь, что время — просто часть ландшафта. Время года? Вон стоят четыре рощи, различные только состоянием крон своих деревьев.