Шрифт:
С невольной усмешкой она выдыхает какое-то неопределенное, носовое «гм». Твой… Где он, этот мой! Нет никого, кто бы мог так сказать или написать. Хоть бы дознаться, что делает Анна. Как ее встретили дома и вообще… Кажется, она из городка, где живет мамина сестра, тетя Мария. Оттуда или откуда-то поблизости.
По дороге проехал автобус, за ним трактор. Люди ездят, работают. Божена ощущает, как все несется мимо, а у нее только сердце в неустанном, вечном движении, но это — бег на месте, отчаянное крученье вхолостую, словно она заперта в клетке, как несчастная птичка-невеличка.
5
Ночь тянется, и нет ей конца-краю.
Самая длинная из долгих, томительных ночей Михала Земко. Все отдыхает, все погружено в сон: жена на соседней кровати, дочь в комнате рядом, широкие поля вокруг деревни, тихо сбирающие силы, чтобы вновь зеленеть и пестреть цветами. Он прикрывает глаза — ничего не видеть, обо всем забыть, — но и сквозь смеженные веки его не перестает волновать тихий, отдыхающий мир, бесконечный в своей материальности и мощи. Михал Земко чувствует себя пожизненным ночным сторожем, которому велено бдеть, чтобы все живое спокойно спало и накапливало силы для нового дня. Тревожный спутник его ночей, скорее ощутимый, чем видимый, — слабое отражение уличного фонаря, которое какими-то окольными путями проникает в комнату и вычерчивает находящиеся в ней предметы. Большие и сумрачные, они разрастаются и давят на него.
По вечерам он выдерживает недолго. Его первого сон валит в постель. Засыпает сразу каменным сном, а в час или два ночи проснется, лежит, ждет первого петуха. Слышит и тех, что подхватят его крик, но их голоса не приносят облегчения. Он то закроет глаза, то раскроет, выйдет из комнаты, напьется воды, побродит по стылому двору. Снова ляжет на место своих ночных мучений и как раз тогда, когда те, кого называют ранними пташками, уже покидают теплые постели, погрузится в еще более тяжкий, еще более томительный сон.
Спит, пока совсем не рассветет. Не слышит, как уходят жена и дочь. Теперь он как малый ребенок, которому природа щедро дарит утренний сон независимо от того, барабанит ли за окном дождь или пригревает солнышко. Просыпается не сразу и будто целыми часами покачивается, как в колыбели, между сном и бдением. А совсем проснувшись, убеждается каждое утро, что во время этого своего второго сна весь вспотел, странная, изнуряющая слабость его не покинула.
Погода тут ни при чем: это сидит в нем самом. Кровь что-то разносит по телу, и он не может выгнать этого из себя, не может избавиться, чтобы ощутить легкость и освобождение.
Конец февраля принес ясные, солнечные дни. В воздухе чувствуется что-то весеннее. Деревня точно посветлела, дороги куда-то зовут, и люди ходят веселей, проворней. Перемена видна во всем: в деревьях, даже в курах, только по Михалу Земко не заметно, чтобы ясный, погожий день прибавил ему сил и энергии.
Вышел из дому — на голове баранья шапка, вокруг шеи толстый шарф, лицо небритое. Ничего не видя, медленно бредет с пустой хозяйственной сумкой.
Покупает все, что требуется. Когда был здоров, редко помогал жене по дому, а теперь почти полностью взял это на себя. Всякое посильное дело — уже благо, по крайней мере время скорее пройдет.
Но разговоров с людьми избегает. Обронит фразу-другую, самое необходимое — и довольно. Вступать с кем-нибудь в беседу — значит говорить о себе и о своем здоровье. А этого он не хочет. Любой встречный и сам поймет, что он еще болен и плохо выглядит.
Два дня назад встретил Ондрея (тракториста, которого когда-то отчитал, а потом сам ходил расстроенный).
— Вы дома? — удивился тот.
Михал Земко уловил в его голосе скрытую иронию, а то и прямую насмешку.
— А где же мне быть?
— Ну… я думал, вы снова в больнице. Позавчера было партсобрание, а вас не видать.
Звучит почти как упрек: смотрите-ка, собрание, я на нем был, а вы, товарищ Земко, заместитель председателя, других распекаете и поучаете, а сами не явились. Как это прикажете понимать?
— Если хочешь знать, я был у врача. Нетрудоспособный я, больной. У меня и справка имеется.
— Да я что… — выкручивается Ондрей. — Мне вас просто недоставало. Без вас все как-то не так, — заискивает он.
— Знаешь… — Михал Земко пристально глянул на худого смуглолицего парня. — Позаботься лучше, чтобы самому не пропустить собрания и чтобы от тебя на нем был прок. Вдруг Чупкай позовет что-нибудь исправить в хозяйстве, и тебе это опять покажется важнее, чем вся партийная организация!
Оставил Ондрея на краю дороги и пошел дальше.
Ишь, сопляк, еще будет нос задирать — он, видите ли, один раз посидел на собрании, когда меня не было! Пусть знает, что я не забыл, как прошлой осенью во время партсобрания он монтировал Чупкаю водопровод. Потом отговаривался — мол, работал, забыл… Для него важнее последний единоличник в деревне, который и теперь, когда столько лет прошло, готов утопить кооператив в ложке воды! Такой, что не поумнеет, пока не помрет!
Тогда он выложил Ондрею все начистоту. Ты в своем уме, дружище? Коммунист ты или пес при двух хозяевах?