Шрифт:
На проволочных крючках покачивались венки, пахло хвоей, но самым тяжелым был запах бумажных цветов.
Нескончаемо тянулось время, пока женщины всё спели. Их голоса долго, очень долго дрожали на высоких нотах, а потом слышны стали только воробьи да горлинки.
Представитель похоронной конторы терпеливо ждал у кладбищенских ворот.
— Скорбящие родственники усопшей поручили мне пригласить вас на поминальный обед, — сказал он деду. Он произносил гласные очень прочувствованно, с большим пониманием ритма; он ведь говорил эту фразу уже в тысячный раз.
— Да я… — в ужасе отбивался дед. — Мы совсем не голодны… Ну ни капельки!
Распорядитель был вежлив, но неумолим, он понимающе вздохнул, и застывшую маску его лица на мгновенье озарил вполне человеческий взгляд.
— Вы меня извините, — убежденно настаивал он, — но никто ведь не требует от вас, чтобы вы хотели есть. Будьте благоразумны и не осложняйте мою работу.
В коридоре у Броусковой дед сделал последнюю безуспешную попытку уйти. У стены стояли погребальные носилки, прикрытые черным флером, горели свечи, неслышно капал воск. У Еника глаза были во все лицо.
Распорядитель предупредительно открыл перед ними двери в комнату. Дед смущенно ухмылялся и, хотя не мог в это поверить, чувствовал, как багровеет, и кожу на лбу щипало, будто он залез головой в муравейник. Столы, покрытые белыми скатертями, были украшены разноцветными бутылками и бутербродами, ветчиной с хреном и сосисками, соленым печеньем из «Тузекса»[11], фарфоровыми блюдами в цветочки и воздушными трубочками со сливками. Взгляд деда остановился на Яне, младшей дочери Броусковой. Она давно жила в Праге и даже снималась в каком-то фильме — разбивала кулаком мебель во время потасовки. Русые волосы, блестящие и густые, были искусно зачесаны вытянутым вверх шлемом, кожа лица, длинной шеи и беспокойных рук была неправдоподобно чистой и нежной даже с виду. Яна сидела в стороне от остальных, величавая и безучастная, в облегающем черном костюмчике, положив на округлые колени кожаные перчатки. Внимание деда привлекли прежде всего ее руки, все в перстнях, в золотом сиянии и посверкивании отшлифованных камней, и особенно одного — удивительного, матово-розового коралла.
Выходит, полиция уже нашла его, подумал дед, а Яна подняла длинные темные ресницы. Глаза у нее были, как у Еника, только смотрели не с безмятежной невинностью — в них светилось горькое знание жизни. Она заметила дедов взгляд, лицо ее осталось таким же неподвижным, но руки она незаметно опустила на колени, переплетя пальцами внутрь. На эту деталь дед обратил особое внимание: колени под натянутой черной материей, в углублении между ними тревожные пальцы — белые рыбки, окованные золотом.
Пепичка Кропенатая уже суетилась в белом кружевном фартучке поверх черного платья, она была очень мила, глаза ее смотрели счастливо и ласково, особенно на вдовца Крагулика, румяного здоровячка с добродушным подбородком и поросячьим лбом. Надо сказать, когда Альбинка брала его себе в мужья, он был весьма интересным мужчиной. Однако с тех пор утекло немало воды, Крагулик поправился на тридцать килограммов и молодецкие мечты сменил на вшивной клин в широченных брюках. Он остался добрым малым, не мудрствующим, но вот чего Крагулик не умел — так это сказать «нет». Ни Альбинке, ни Пепичке. Его счастье, что женщин, которым он нравился, не оказалось больше.
Пепичка деликатно предлагала угощение, но чем дальше, тем меньше для этого ей приходилось прилагать усилий. Гости отказывались, скорее, для вида, и все чаще в душе их возникали неподконтрольные настроения, которые выдавал приглушенный смех. Крагулик со скорбным видом заправлялся ветчиной, поглядывая на раскрашенную в пастельные тона фотографию в солидной черно-золотой рамке: Альбинка на фоне розового куста.
— Очень хорошо мы с ней жили, очень хорошо, — вздохнул Крагулик.
Гости нехотя, принужденно приняли серьезный вид.
Пепичка подскочила к Крагулику, положила ему на тарелку еще ветчины, добавила два ломтика лососины, при этом груди ее выглядели даже щедрее рук, и Крагулик не отворачивался.
Пепичка обратила просветленное лицо к деду и Енику.
— Не стойте же у дверей, будто чужие. Проходите и садитесь.
— Не… э… В самом деле… желудок у меня… — Дед выкручивался и мялся, прижимал ладонь к животу и закатывал глаза.
— Но ветчина у нас просто диетическая… — удивлялась Пепичка. — Возьми, мальчик… И сосиски превосходные. Какой аромат… Или тебе хочется трубочку?
— Не хочу! — сердито отрезал Еник. Его пальчики в дедовой ладони даже побелели, так судорожно он ее стискивал.
Пепичка обиженно заморгала и сделалась действительно пегая[12]. Мальчишку выпороть бы как следует. Розгой или мокрой веревкой.
— Тебе не нравится у нас?
Тут она сообразила, что этого говорить не следовало, и с плаксивой мольбой о прощении посмотрела на Крагулика. Оттопыренные щеки его были набиты едой, и он растерянно оглядывал гостей. Гости выглядели так, словно ничего не слышали.
— А ты попробуй, какое все вкусное, — настаивала Пепичка с щучьей приветливостью, зубастой, как поперечная пила. — Знал бы ты, скольких трудов стоило мне приготовить все, чтобы всем у нас было вкусно! — И снова — взгляд на разъяренного Крагулика. Не отличаясь особой мудростью, он все же вовремя понял, что Пепичка за свою жизнь ума не набралась.
Еник отдернул голову, когда Пепичка попыталась погладить его.
— Я буду есть только с пани Броусковой.
— Но она уже никогда больше не придет, — вкрадчиво объяснила Пепичка.