Шрифт:
— Почему ты выглядишь такой удивленной? Разумеется, пленки должны были стать для тебя полной неожиданностью. Но у каждого есть мотивы, которые заставляют совершать те или иные поступки.
Я покачала головой.
— Когда я слушала записи, это было как чтение романа, прошлое, к которому я не могла иметь отношения; но то, что вы сейчас сидите здесь передо мной, внезапно делает все это таким реальным — слишком реальным. Вы превратили моего отца в постороннего человека. В чудовище.
— Нет, он не был чудовищем. Он нежно любил твою маму, и он глубоко любил тебя.
— Да, настолько глубоко, что не мог даже заставить себя ко мне прикоснуться, — с горечью воскликнула я.
— Бедная Ниша. Разве ты не знаешь, что твой отец набрал бы полный рот земли, лег бы и умер ради тебя? Что бы он ни делал, он всегда думал о тебе. Я не так уж много знаю о детстве твоего отца, но это была совсем не та романтическая картинка, которую он рисовал твоей матери. С ним происходили жестокие, варварские вещи, которые и сформировали его извращения; но до того как он встретил меня, он отказывался их признавать. А затем я стала его самой глубокой тайной; после меня он стал бояться самого себя. Боялся ядовитых ночных цветов, которые ожидали своего часа, чтобы распуститься.
Люк рассказывал мне, что однажды вечером он сидел внизу с твоей матерью и пил чай; высокие, до самого пола, окна были открыты. Дул приятный прохладный ветерок, и все фонари в саду были зажжены. Часы только что пробили десять. Они выключили все огни в доме и зажгли только свечи на статуях из черного дерева рядом с лестницей. Он чувствовал себя довольным и умиротворенным в этом мягком освещении. Такое чувство и давала ему твоя мать. Он поднял глаза и увидел, как сверху спускаешься ты, в коротком белом топе, который едва доходил до твоих белых шортов; волосы твои взъерошены, тыльной стороной руки ты терла заспанный правый глаз. Ты просто сияла при свете свечей. И во рту у него пересохло. В какой-то неконтролируемый миг он захотел тебя. А затем пришел в себя и почувствовал глубокое омерзение. После этого Люк возненавидел себя и стал тебя бояться, из-за этого единого неконтролируемого мгновения, когда отвратительный ночной цветок внутри него, разбухший от своих ужасных соков, уже грозил раскрыться. С того момента он отказывался прикасаться к твоей мягкой юной коже. Он хотел быть тебе отцом, а не тем, чего требовал отталкивающий цветок. Он хотел быть по отношению к тебе чистым.
Во мне нарастало смятение; я пристально смотрела на Розетту, но ее ответный взгляд был безучастным. Я поставила нетронутый бокал с коньяком и встала. Я подошла к ближайшему окну и стояла, глядя на улицу.
— Вы не можете рассказать мне ничего хорошего о моем отце? — Я слышала свой вопрос как бы со стороны.
— Твой отец любил тебя, — просто ответила она.
— Да, он был педофилом.
— Он мог бы им стать, если бы не ты. Обращайся нежно с памятью о нем. Тебе повезло. У тебя нет темных побуждений, бурлящих внутри, день и ночь нашептывающих и заставляющих делать вещи, в которых потом стыдно себе признаться. Пока твоя мать не умерла, твой отец никогда не догадывался о том, что она знала о моем существовании много лет. Она поступила с этим неправильно. Если бы она противостояла ему, все могло бы пойти по-другому. Самый страшный демон при свете дня может показаться смешным, но в сумерках он разрастается ввысь и вширь до невероятных размеров.
После того как Димпл умерла, твой отец прослушал ее записи в первый раз. Когда он слушал их, по лицу его лились слезы. Тогда он понял причину ее все нараставшей холодности, ее неприятие его. А когда он услышал об официанте с вечеринки, он от раскаяния упал на пол. Видишь ли, когда твоя мать допустила к своему телу молодого официанта, она уничтожила хорошего человека, за которого выходила замуж. Стоял и наблюдал за ней в постели с официантом мужчина, которого я держала в своих руках. Мужчина, которого, как ошибочно и наивно полагала твоя мать, она хотела встретить.
В тот вечер Люк пришел ко мне злой и беспокойный. Он бродил по дому, как тигр в клетке, глядя на меня холодными глазами. А когда взял меня в свои руки, был обдуманно жестоким, не давая нам обоим получить хоть какое-то удовольствие. После этого сел и выпил две большие порции виски. Затем отправился домой с холодной ненавистью. Начал продумывать способы, чтобы унизить, оскорбить и уничтожить ее.
— Однажды вечером он пришел домой и увидел результат своей работы. Димпл еще не умерла. Она смотрела на него, как бессловесное животное, и он понял, что это на самом деле творение его рук. Ее страдающий дух оставался рядом с Люком еще долго после того, как ушло ее тело. Он не мог видеть ничего, что она носила, чего касалась, на чем лежала. Она была повсюду, куда бы он ни посмотрел. Он видел ее даже в глазах слуг. Спать он не мог. Поэтому Люк запер дом, не взяв ничего, кроме бумаг из своего кабинета, и никогда не касался записей. Он запер их в небольшом шкафу в гардеробной комнате своего нового дома, и они находились там, пока ты не нашла их после его смерти. Отец не хотел, чтобы ты запомнила ее, лежащей в собственной крови, с открытым ртом, хватающим воздух, как у рыбы, брошенной на берег. И вопрос в ее глазах: «Теперь ты доволен?»
Даже через много лет бутылка Шардоне, со вкусом подобранная композиция из цветов или длинное черное платье в витрине магазина будут взывать: «Теперь ты доволен?» Это были времена, когда он был счастлив, по крайней мере, тем, что начисто стер прошлое для тебя. Что, пока ты лежала на больничной койке, он волшебным образом изменил весь твой мир. Определил в новую школу, избавился от всех старых слуг, жестко отсек всех твоих родственников — от себя могу добавить, что это, казалось, доставляло ему особое удовольствие. Люк ненавидел твою бабушку Рани.
Отец купил новый дом, дал тебе новую комнату и полностью новую жизнь. Неужели так трудно простить ему, что он не хотел, чтобы ты запомнила такую Димпл? Неужели так сложно поверить, что он любил тебя так глубоко, что не хотел, чтобы ты страдала так, как страдал он? Он всегда хотел рассказать тебе о твоей наследственности и прошлом, но, чем дольше он откладывал, тем труднее это становилось сделать. Он установил для себя условные даты.
«Когда ей исполнится восемнадцать», — сказал он мне. Затем наступило и прошло твое восемнадцатилетие, и он сказал: «Когда ей будет двадцать один, это точно». Наступило и прошло двадцатиоднолетие, потом ты уехала учиться за границу, и он сказал: «Когда она вернется». Потом он, конечно, заболел и тогда сказал: «Когда я умру. А это будет достаточно скоро».