Шрифт:
— Сардион,— произношу я вслух.—Что за пристрастие к греческим именам...
В «Гагрииш» Джано познакомил меня с красавцем саксофонистом; саксофонист был юн, очень хорош собой, и звали его — ни много ни мало — Одиссей! Одиссей играл для нас что-то экзотическое; его лицо в черных локонах с огромными, близко посаженным^ глазами — ну, прямо оживший портрет юноши из Файюма — выражало страдание. Уходя от нашего стола, Одиссей галантно пятился и прижимал ладони к розовым губам порочного херувима.
Пытаюсь отвлечься от начатого объяснения, но какая-то досада и неутоленность возвращают меня назад.
— Скажи, ты любишь меня хоть немного?
Он кивает, и свет непонятной улыбки пробегает по его глазам.
— Нет, одно из двух: или ты не считаешься со мной— так, курортная интрижка, или... Почему ты молчишь?
— Я же сказал — спрашивай. Пять минут на интервью.
— Тебе бы все шутить!
Смотрит на меня проницательно и чуточку насмешливо.
— На прощание душу настежь?
— Я тебя не понимаю,— искренне удивляюсь я.
— В юности со мной приключилась...— он делает пренебрежительный жест: поди пойми, что с ним приключилось в юности.— Дело обычное, но по молодости трагедия! Ну, полазил я по стенам, повыл волком и пошел к другу исповедаться. Взял его, как полагается, за лацканы... И что? Ушел от него опустошенный, выпотрошенный. Как будто меня оскопили или при мне над моей женщиной надругались. Душу не то что выворачивать, трогать нельзя.
Я слушаю неожиданное признание, едва дыша, и тихо говорю:
— Это гордыня, милый. Напрасно ты хвастаешь ею. Это беда.
— Может быть.—Пожимает плечами.
— Что же с тобой было тогда, в юности?
— О-о, моя дорогая!..— Он смеется и опять закрывает глаза.
Видно, так и останется загадкой — рассказчик, не признающий
кульминаций и исповедей. А что если он просто примитив, которому я приписываю оригинальность в неосознанной попытке самоутверждения? Или самоутешения? Что за недобрая настороженность? Откуда? Не от привычки ли к многословным славянским излияниям?..
Мы много читаем, думаем и толкуем о жизни вдали от ее негаснущего костра, пренебрежительно повернувшись к нему спиной, забыв о том, что, вечный сам по себе, костер этот не вечен для каждого из нас. Но появляется «примитивный» Джано Джанашиа и напоминает, что к этому костру можно приблизиться и протянуть озябшие руки.
— Я так тебе благодарна за эту долину! Где только мы с тобой не были, а эту долину ты приберег... Для прощания, да? Представить только: послезавтра я буду вспоминать ее в Москве. В голове не укладывается... Вон бабочка порхает, на цветы не садится, спешит куда- то... Скоро вечер. Слышишь, птенцы пищат! И как громко. А вдруг это орлята? Ведь тут высоко... Неужели я больше никогда, хотя бы во сне не увижу эту долину?
— Говорят, снится то, о чем часто думаешь. Думай о нас почаще.
— Это неправда! Мне снится то, о чем я вовсе не думаю. Снится так часто, что я пугаюсь...
Холодок в сердце заставляет меня замолчать. Как будто вся моя прежняя жизнь вдруг глянула на меня с укором.
— Ты слушаешь? — Джано кивает и хмурит брови.— Хочешь, расскажу? — Молча пожимает плечами.— Слушай... Странный сон. Как будто ко мне приходит кто-то из подруг. Мы сплетничаем, пьем чай. Почему-то во сне каждый раз фигурирует швейная машинка, черная, зингеровская, с ножным приводом, хотя я не умею шить... Еще во время разговора я обращаю внимание на необычность своей квартиры: она непомерно велика и ветха. Вернее, ее размеры трудно определить, углы комнат тонут во мраке. Освещена квартира, как Столешников переулок в дождливый день, когда тучи наваливаются на крыши... Потом я провожаю подругу. Мы идем узкими высоченными коридорами. Я задеваю ногой крысиную тушку у стенки. Посреди коридора лежит затвердевшая собачья кучка. Откуда-то появляется кошка, неслышно обегает нас и вспрыгивает на штабеля досок... Я вдруг понимаю, что в доме дверей нет вообще, так же как нет и крыши. Мое жилье вроде как выгорожено из улицы. Я живу на улице! Мой любимый продавленный диван с подушками, и стол с лампой, и швейная машина — все стоит на задворках под небом. То есть это как бы дом и вместе с тем улица, бездомность...
Я умолкаю и слышу, как колотится сердце. Зачем я рассказала? Я даже маме этих снов не рассказывала. Они не для чужого слуха...
Как пронзительно пищат птенцы!
Молчит. Уж не уснул ли? Нет, веки дрожат. И пальцами ворс бурки пощипывает.
— Ну как? — спрашиваю я с деланной улыбкой.— Небось тебе такое не приснится!
— Ты рассказала мой сон,— говорит он.
— Не может быть!
— Почему не может быть?
— Потому что это сон неудачников.
— А я и есть неудачник.— Джано раскрывает глаза и смотрит мимо меня на небо.
От неожиданности не нахожу слов. Это он-то неудачник?! Красавец, мот, общий любимец и баловень!
Садится. Сидит на бурке, по-турецки поджав ноги. Потом без улыбки подмигивает мне, встает и вытаскивает из корзины обвешанную свинцом сеть.
— Схожу закину пару раз на твое счастье. В речке полно форели.
— Ты недалеко? — почему-то пугаюсь я.
— Тут под пригорком,— успокаивает он.— Дальше мостика не уйду.
— Не оставляй меня.
— Не бойся. Если что, позови, я услышу.