Шрифт:
Уходит вниз по тропинке. Идет босиком, неслышной походкой охотника. Я смотрю вслед. Вот скрылся в зарослях терновника и минуту спустя показался на берегу речки. Снял сеть с цлеча и пошел, крадучись, присматриваясь к воде.
Ложусь на то место, где он только что лежал, Бурка хранит его тепло.
Глупая, глупая... И чего я маюсь...
Достаю из корзины помидор, отламываю кусочек сыра.
Городок, где мы купили помидоры и сыр, не умещался в ущелье, был кое-как втиснут в него, и рынок с тесовыми навесами балконом нависал над крикливой речкой. «Что? — весело спрашивал Джано, видя мое изумление.— Нормальное захолустье!»
А я была в восторге. Мне нравилось все: и нарисованные неумелой рукой местного маляра наивно-синие вывески, и дотлевающий фаэтон времен русско-японской войны с седой клячей в упряжке — ресницы у нее были, как у альбиносов; и беззубые старухи за прилавками, испуганно разглядывающие мой наряд., на их прожаренных солнцем лицах белели паутины морщин. В воротах, украшенных транспарантом, выгоревшим до анемичной розовости, мы столкнулись с живописной группой: двое тащили за рога крупного барана, точнее, один тащил, а другой подталкивал сзади. При виде нас баран стал как вкопанный. Тогда его подняли и повели, так сказать, под белы рученьки. Ах, как он смешно семенил на задних ногах, как обиженно блеял, бедняжка!.. Финал у этой архаичной сценки был самый прозаичный — открыли багажник «Победы», свалили в него барана, прихлопнули, и «Победа» с хриплым блеянием выкатилась на дощатый мост. Через пыльную площадь, опираясь на костыль, ковылял пиратского вида инвалид на самодельном протезе. Карманы его засаленного пиджака распирали бутылки; в бутылках, к моему изумлению, оказалась заткнутая ваткой молочная смесь для младенцев. Навстречу чадолюбивому «пирату», прихрамывая, бежала собака с перебитой лапой....
Действительно захолустье. В особенности после приморских поселков с модной публикой, виллами в мандариновых садах, с вымпелами купальников на балконах и в окнах, с белыми дворцами санаториев в зеленых кущах... Слева горы, справа море, а над морем солнце в безоблачной синеве. Не пейзаж, а открытка в овале сердца с надписью: «Люби меня, как я тебя!» А здесь камень, сушь, старухи в черном и небритые мужчины с кирпично-красными лицами...
Поездка сложилась совсем не так, как я предполагала. Все оказалось лучше и интереснее. Чего только не нагляделась я с утра! Косматое прохладное ущелье, и в нем старая грунтовая дорога, забытая вездесущим прогрессом; вдоль дороги деревеньки с обомшелыми, заросшими оградами, ставшими частью рельефа; грустные телята, протяжно мычащие нам вслед; зеленые шеренги кукурузы с воинственными султанами и голубые, миловидно-женственные виноградники вокруг домов; сладкие пасеки на прогретых солнцем лесных чащобах; оползень на дороге, словно содранная болячка на огромном теле горы, неторопливые приветливые рабочие и похожий на борца инженер-дорожник в белой кепчонке, уговаривающий нас дождаться окончания работ. «После твоего ремонта здесь не то что я, тяжелый танк не проползет»,— заметил ему Джано. Стройная старая церковь в центре села, облепленная домами, хлевами и сараями, желтовато-розовая, как нуга, с кружевом орнамента вокруг узких окон, с потемневшими сине-вишневыми фресками в свечном нагаре — к чему-то сокровенно грузинскому приобщилась я на мгновение через силуэт той церкви, цвет ее камней и запах проулка, где она стояла... А запах дома, приютившего нас — то ли кипарис, то ли можжевельник,— рождающий необычайное ощущение чистоты и непорочности, я бы сказала, монастырской непорочности; а в соседней комнате, загроможденной плетеными стеллажами, тихое деятельное шуршание— в зеленых ворохах тутовой листвы трудятся гусеницы шелкопряда... И круглый румяный лукавый хозяин, похожий на Кола Брюньона с рисунков Кибрика, и его веселая жена, босиком бегающая по дому. И старый крепкий дом, украшенный коврами с целующимися оленями, с огрузинившимися вдали от родины венскими стульями и табуретами, сколоченными в расчете на десятипудовых пьяниц. И разноголосая живность, мычащая, хрюкающая, пищащая и чавкающая во всех уголках обширного двора...
Какая сильная, полнокровная, щедрая жизнь. Дивная страна! «Мы были в Грузии. Помножим нужду на нежность, ад на рай, теплицу льдам возьмем подножьем...»
А утром... Как давно было утро — точно три дня прошло. Утром я искала соседку по комнате, чтобы предупредить об отъезде. Обычно она возлежала на пляже в тюрбане из махрового полотенца. «Не правда ли, Танечка, я вся алебастровая!» В это утро я нашла ее в вестибюле главного корпуса, где грохотали и квакали игровые автоматы и похожая на стюардессу дежурная зорко поглядывала из-за конторки... Пахнущий влажной пылью просторный сумрак, туманно светящиеся экраны игровых автоматов с нереальными ландшафтами, прильнувшие к экранам ребячьи головы, а над ними дебелая спина с рыжими конопатинами, перетянутая бретельками лифчика. «Я вся алебастровая».— «Вы, пожалуйста, не поднимайте тревоги: сегодня я не приду ночевать».— «Ой, Танечка, что это вы! Господь с вами! Куда вы? С ним?» Я молчала. «Вы меня, конечно, извините, я вам никто и вы самостоятельная женщина, но подумали ли вы... По-моему, это не для вас. Вот огорошила, голубушка! Вы хоть адрес оставьте!»
Адрес этой долины. Какой у нее шестизначный индекс?
Жить надо проще! Чему быть, того не миновать. Хоть однажды испытать это блаженство бездумности. Как хорошо! Трава на пригорке сочная, густая. Желтенькие лютики, клевер. В траве прыгают и стрекочут кузнечики, прислушиваются и снова стрекочут. Знакомые травы, знакомый запах. Закрыла глаза — и милое, родное Подмосковье; бревенчатая дача за штакетником, волейбольная площадка между соснами, подростки на велосипедах, очкастые умные волейболисты....
С той минуты, как я села в самолет, я была в странном состоянии — точно в теплой комнате после мороза или в кругу близких людей после миновавшей опасности; я глубже дышала, свободнее двигалась; напряжение последних лет сменилось благодушной расслабленностью. В самолете на высоте Десяти тысяч метров мне было хорошо, легко и спокойно, как давно уже не было на земле. Я смотрела на перенасыщенные солнцем облака, щурилась, покуривая сигареты соседа, слушала его болтовню и то и дело потягивалась, как кошка после сна. И в санатории первое время я все спала, спала, засыпала даже на пляже; во мне что-то происходило, какая-то работа, точно распускались до боли затянутые узелки. Этой работе помогало море. Я слышала его все время, даже во сне, оно ворочалось и вздыхало под окнами. По утрам, едва проснувшись, я подбегала к окну и видела, как, заворачивая в трубочку невысокую волну, море накатывается на берег. Погода стояла безветренная, и порой море совсем стихало. В такие часы мне чего-то не доставало, я то и дело выглядывала в окно, точно море могло вдруг исчезнуть. Но оно было на месте и, напрягши слух, я даже слышала его легкий, почти родниковый плеск....
Старик врач, похожий на губернатора забытой богом колонии, заглянул в мою курортную карту, сцепил на столе пальцы и, с осторожной доброжелательностью глядя на меня, пожевал губами. «Признаюсь, мне не очень нравится ваша кровь и ваше сердечко. Советую не злоупотреблять солнечными ваннами. У нас очень горячее солнце». Очень горячее солнце. На то оно и солнце!.. Я не слушалась ничьих советов и часами пропадала на пляже. Мои усталость и боль без следа растворялись в антисептическом соленом просторе. Не знаю, сколько дней продолжалось мое исцеление морем и солнцем. Чем-то оно походило на пылкий роман, до неузнаваемости преображающий женщину.
О-о, какое сравнение! Татьяна Махотина, вы ли это? Еще неделю назад оно не могло прийти вам в голову.
Порой я смутно беспокоилась: неужели так и будет? Безмятежно, солнечно, солено... Моя умная, проницательная мама не случайно говорила: «Ты, доча, вся без пяти минут — без пяти минут красавица, без пяти минут талантливая, без пяти минут везучая...» Напророчила, бедная. Я и к ней опоздала. На пять минут... Если б судьба вдруг сказала: «Я могу вернуть тебе недоданное, только скажи, на что ты его употребишь: на талант, красоту, личное счастье или на последнюю встречу с мамой?» — я выбрала бы маму. Бог с ним, с талантом! Не женская это ноша.