Шрифт:
Другое письмо напечатано на машинке. Агнешка открывает его бережно, чтобы не повредить даже конверта, но, прочитав первые слова, в ужасе леденеет.
«Уважаемая пани!
С глубоким прискорбием извещаем Вас, что Ваш муж и наш дорогой друг во время воздушного налета 6 марта 1945 года погиб в Святом Кресте над Гроном. Поскольку его останки по причине обстоятельств не могут быть перевезены, о чем весьма сожалеем, похоронили мы его на местном кладбище, а личные его вещи — кошелек, в котором 123 кроны, далее казенный пистолет, ремень и штык — сдали на хранение в жандармский участок.
Извините, что сообщаем Вам такую скорбную и безрадостную весть! Примите наше глубокое и искреннее соболезнование.
Урядн. Гозлар, собственноруч.».Возможно ли такое? Правда ли это? Мать встает, выхватывает у Агнешки из рук письмо и тут же начинает причитать.
Агнешка таращит на нее глаза, все еще не сознавая, что случилось. И вдруг взвывает не своим голосом, и ее уже невозможно унять.
Вильма вскакивает, подходит к ним и кладет руки обеим на плечи.
— Опомнитесь, ради бога! Погодите плакать, ну хоть минуточку! — Но вскорости и сама разражается рыданиями.
Маленькая Зузка глядит на них непонимающе. Никто ничего не объясняет ей. Она подбегает к матери, повисает у нее на юбке и закатывается жалобным-жалобным плачем.
Раздается крик и в горнице. Это проснулась маленькая Катаринка, а поскольку она самая маленькая и очень голодная, голос ее словно родничок, который насквозь промочил бы рубашонку младенцу Иисусу, будь он рядом.
Несчастные женщины! Матери безутешные, вдовы горькие! Ох, бедные сироты!
Еще в тот же день пришлось вызвать к Агнешке доктора. Сначала она все глаза проплакала, а затем навалилась на нее невозможная слабость, и ее непрерывно тошнило, но все равно ее с трудом удерживали в постели. Она все время порывалась ехать к Штефану.
— Нельзя тебе, Агнешка, ведь это бы тебя вконец извело! — говорила ей мать сквозь слезы. — Ну можешь ли ты, такая несчастная, больная и слабая, куда-то тащиться? Упадешь на дороге, и некому будет тебя даже поднять.
И доктор ее остерег: — Никуда, никуда, голубушка, даже думать нечего! Только бы еще больше натерпелись, и все попусту! За это время и фронт уже порядком продвинулся — что ж вам теперь угодить в самое пекло? Надо справиться с горем, голубушка, ведь у вас малыши. Вам теперь о них надо думать, ради них себя поберечь. Ничего серьезного у вас нет, надо побыстрей оправиться и снова стать крепкой, даже крепче прежнего. Ведь о детях единственно вам теперь заботиться. Вы их мать, примите мои слова так, будто вам их сказал ваш муж.
А потом мать со слезами все это ей снова и снова втолковывала: — Агнешка, пан доктор плохого не посоветует, он умный человек, слушайся его. Я бы тебя одну никуда не пустила. Слыхала, что он говорил? Фронт, мол, уже близко. Образумься, Агнешка, подумай о детишках, об этих сиротах! Ведь и так хуже некуда. У тебя и молоко враз пропало. А Катинка-Катаринка, ой как она заливается! Неужто не слышишь? Как тебе пускаться в дорогу с такой-то крохой? Чем станешь кормить ее? Христарадничать, что ли, будешь? Ведь эта бедняжечка молока просит. С утра знай плачет и плачет, только маленько чаю и выпила. Выздоравливай. А в Гитлера уж точно кто-нибудь бомбу кинет. Покой снова будет. Будет покой у того, у кого ость он. А мы с Каткой и Зузкой сходим потом к Штефану, Агнешка, ведь это был и наш Штефан. Цветы возложим ему на могилу. Может, и ждать недолго. И пан доктор так сказал! А ты поправляйся. Ребятенок есть просит! Поправляйся, доченька моя!
А почта работает. Жизнь идет дальше. Пробежит несколько дней, и вот уже святая неделя. Словацкие почтари снуют по словацкой республике — она между тем поджалась, уменьшилась, — пыхтят и звякают велосипедными звоночками, тут письмо кинут, там открытку, выпьют с Каиафой [72] , поздороваются с Пилатом, подмигнут Иуде, и кажется им, что он мог бы быть священником или хотя бы причетником, помогут колокола завязать, чтоб не звонили до пасхи, умоются в ручье, затрещат трещотками и опять хлебнут, а когда вечером идут усталые, но довольные, с пустыми сумками домой, невзначай заприметят святого Юрая, «что по полю летает, землю отворяет, чтобы трава росла, фиалка синела. Возвеселитесь, бабоньки, уж мы вам красно лето несем, зеленое, розмариновое, сидит баба в коробе, дедо просит у ней: дай, баба, яичко…»
72
Иудейский первосвященник, якобы судивший Христа.
В деревне все оживленнее. То и дело проносятся мимо колонны машин, то вперед, то назад, потом снова вперед и снова назад. Фронт приближается. Иной раз какая-нибудь колонна задерживается в деревне, и тогда люди тревожно озираются по сторонам: — Чего они стоят здесь? Почему остановились? Будто их и без того мало! Или уж подступило? Стянулись сюда все и теперь начнут обороняться? Плохо дело. Если подымется буча, то и нам несдобровать.
— Схоронимся.
— Где?
— В лесу. Я еще осенью вырыл в лесу траншею, там и спрячемся.
— Этого не хватало! Дурак я, что ли? А дом? Дом все же не брошу. У меня на гумне траншея.
— Что в лесу, что на гумне — один черт! И я бы ушел в лес, да тут у меня масло.
— Одно масло?
— И сахар.
— Эх, братец, лишь бы оно у тебя в земле не испортилось!
— Откуда ты знаешь, что я его закопал?
— Ну знаю.
— Так лучше забудь! Еще маленько подожду, а на пасху подслащу себе кофей и хлеб маслом намажу.