Шрифт:
— Тата, а при чем тут свадьба?
— Иисусе Христе, ты что, не соображаешь? Свадеб миллион, каждую минуту играют в округе где-нибудь свадьбу, а костел каждую минуту не строится. Подумай, Имро! Костел, колокольня…
— Нет, тата, ты меня на эту удочку не поймаешь. На работу подрядиться можно, а к свадьбе это касательства не имеет…
— Не дури, Имро! Выслушай меня! Село богатое, много крепких хозяев. В Церовой нам всегда везло больше, чем в другом месте, не можем же мы теперь церовчан подкузьмить. Свадьбу же мы не отменяем, а только откладываем. Женатый-то человек, он словно оглушенный, у него одна жена на уме, особенно ежели к ней еще не привык. Ходит сам не свой, все-то у него из рук валится. Не-е, женитьба усложнила бы дело. Костел — вещь серьезная, тут пораскинуть мозгами надо.
— Нет, не выйдет. Зря уговариваешь. Люди меня обсмеют. Вильме и то не объяснишь.
— А чего ей объяснять? Нешто не знает, что такое костел? Должна понять нас. Позовем на подмогу Якуба и Ондро, у нас у двоих на это пороху не хватит. Дело-то нешуточное! Придется помощниками обзаводиться. В Церовой людей — прорва, помощники сыщутся.
— При чем тут помощники? Да меня это не занимает.
— Такое дело, Имро, тебя не занимает? Я же тебе ясным языком сказал: в Церовой с нами будут и Якуб и Ондро, придется им оставить жен, и те поймут все, уж я о том позабочусь. Не валяй дурака, Имро! Женитьба не убежит. Неужто отложить на месяц не можешь? Где это писано, что май — самый подходящий месяц? И июнь недурен, да и июль и август тоже годятся. Кабы мне жениться, я бы грохнул свадьбу аж в сентябре. Надо больно уже летом с женой маяться. Думаешь, ее у тебя кто выхватит? А выхватит, так и ладно, не жалко. Имро, речь-то о костеле! Раз, от силы два, в жизни выпадает такая удача, а тут, когда она прямо валится в руки, отказаться от нее, не подналечь? Свадьба! Ну что такое свадьба, скажи? Надувательство, суетня! Полгода готовишься, а потом за одну ночь все сожрут, вылакают, свадебники обмочат забор, кто в дымину пьяный в грязи изваляется, а кто, желая душу облегчить, только и горланит: жизнь — море-е-е, море-е-е бурное, и вы на утлой лодочке… Потом опять поест, хлебнет, рыгнет, а напоследок прикарманит какую вещицу и прощевай, плевал я на вашу хреновую лодочку! Остальные, подметя все со стола, уберутся восвояси аж среди бела дня. И какой-нибудь старый долдон, олух вроде меня, едва доплетется домой. Голова трещит, в пояснице ломит, потом неделями, а то и месяцами будет отфыркивать пыль и озираться вокруг: ага, стало быть, я уже дома, еще одну свадьбу отмучил. Имро, да ведь мы только и говорим что о свадьбах! Из работы и то свадьбу устроили. Я все время в дороге. Со свадьбы лечу на свадьбу, с крестин на крестины. Жизнь! Вот это жизнь! Якубов сын уже голосит, говорить-то еще не умеет, а про меня уже спрашивает. Ондров пока не спрашивает, только осматривается и все смеется и глазами, говорят, деда ищет. Как же туда не бежать? Бегу. Бегаю, отдыха не ведая. На работу только заглядываю. А все больше ворчу, потому как и ворчать — моя обязанность. На то и мастер, чтобы ворчать. Тяжко жить таким ворчуном! Когда-нибудь и ты, Имро, станешь таким, ты ведь во многом на меня похож, и потом, потом, может, кой-чего мне и простишь, где и признаешь мою правоту! О тех двоих лучше не говорить. Неплохие они, толк в деле знают, да норов у них лошадиный, таким норовом управлять надо. Никогда ведь не знаешь, что у лошади на уме. Якуб, тот поумнее, он еще раньше противился мне, а Ондро, чисто баран, супротивничал только затем, чтобы супротивничать. Правда, и мне бы быть поумнее. Да что с того, что был я и не такой умный? Что я и наперед хотел держать их на привязи? Отчего они не пожелали жен сюда привезти? Не оттого ли, что моего пригляда боялись? Дело знают, за это я не тревожусь. В них немало хорошего, при женах они изменились, со временем изменятся еще больше, и думаю — к лучшему. Но есть в них и такое, что часом взрывается, и уж тогда они теряют рассудок, им все нипочем — что семья, что дети. Вот этого я и боюсь. Коли забудутся или в чем оплошают, ей-ей, Имро, разворотят все что попало… Все бы простил им, только вот одно… Ну скажи, Имро, разве не могли они дома жениться? Не могли жен сюда привезти? Сделали бы мастера подмастерьем, да хоть и побегушкой, мне-то все одно, что побегушка, что нет, я-то уж кой-чему научился. Побегушка не побегушка, лишь бы работа была! После войны каждый что-нибудь станет наверстывать, подправлять, найдется и для побегушки занятие. Не все ли равно, как меня назовут? Главное, я дома, и у меня есть работа, тут и другие при деле, никто прочь не бежит, и я не бегу. Здесь мой дом, здесь я родился, куда же бежать? У женатого дом там, где жена и дети, оно так, я думал об этом. Дома можно быть не только у себя, но и у соседей, в Вене и в Париже, в Америке, где угодно, на какой угодно земле. И все-таки настоящий, самолучший дом только тот, где ты родился, где твоя родина. В ком нет уважения к родине и к тем, кто его воспитал, кто еще в детстве разговаривал с ним и журил, в том нет уважения и к собственным детям, в них растет равнодушие, и, равнодушные, они однажды тоже отправятся в поиски, но ничего не отыщут, если не будут знать, что дорога ведет не только вперед, но и назад. Зачем мы строим дома? Неужто затем, чтобы покинуть их? Или затем, чтобы потом разрушить или продать? Дом можно разрушить, можно продать, дом — это всего лишь дом, и поступай с ним как знаешь: вместо старого можешь выстроить новый, сто, тысячу новых домов, но родной дом — не просто дом, это родина, да, настоящая родина, родной дом только там, где наше начало, где мы сдирали и расшибали коленки, пока учились ходить, где мы отбивали края у ночного горшка — тяжелый, он был нам не под силу; родина там, где ты кружил вокруг дома и, войдя в него, знал, что ты дома, действительно дома, и даже выйдя оттуда и удалившись, все равно был бы близ дома, близ родины, потому что родина может быть и вдали, родина там, где все ею дышит, где столько о ней ты узнал, а со временем заново это нашел и находишь, убеждаясь, что знаешь ее; родина убегает вдаль и вширь, родина — это расходящийся круг, у которого есть своя сердцевина, а сердцевина всего лишь клочок (в школе мы это учили), клочок обыкновенной, пропитанной потом земли, утоптанной твоими ребячьими ножками, оглаженной твоими коленками, овеянной твоим дыханием; у родины высота, да, и высота есть у нее, и, ежели кто из дому бежит, я всегда спрашиваю: куда ты, дружище, бежишь, почему убегаешь из дому? Может, высоты испугался? Иль глубины? Пожалуй, ты боялся бы меньше, если бы понял ее, а поняв, ты понял бы и сердцевину и тогда бы уже не бежал, не предал бы своей родины и не надругался бы над чужой; у кого есть родной дом, тот повсюду дома, любая родина его привечает, а тот, кто без родины, он словно блуждающий в чужой земле камень, что путается у всех под ногами, а другие камни на него еще и покрикивают: ты здесь чужой, братец, ты здесь не дома! Ибо родина с родиной всегда заодно, и человек должен знать, где его корни…
— Ну и умеешь же ты голову заморочить! — сказал Имро серьезно, даже с восхищением, но и не без легкой улыбки. — Ловок языком плести, черта и то заговорил бы, забаламутил. А моя забота о свадьбе.
— И я жду ее не дождусь. Ей-богу, Имро, не могу дождаться. Но ведь костел тоже…
— При чем тут костел! Свадьба свадьбой, нечего все в кучу валить!
— Имро, да ведь одно с другим связано! А коли думаешь, что не связано, то, пожалуйста, можем свадьбу отложить, месяц-другой и толковать не будем о ней.
— И то дело! Согласен! Скоро март, так и выйдет.
— Постой-постой! Я не то думал. Не с марта хотел отсчитывать. Можем начать с июня либо с июля.
— Нет, так дело не пойдет.
— А раз не пойдет, то мы с тобой не столкуемся. Только повздорим.
— Не сердись, отец, но иной раз уж больно чудной ты!
— Я чудной! Будь разума у тебя побольше, не пришлось бы мне чудным быть.
— Сыграем свадьбу немедля!
— Как это? Когда немедля?
— Немедля.
— Что у тебя так загорелось? В пост? Да священник и не обвенчает вас.
— Ну после поста.
— После поста уже начнется работа. Знаешь, Имро, давай не мудрить! Материал заготовлен. Вскорости снег стает, да он и так помаленьку тает, нам и ждать нечего. С будущей недели кликнем Якуба и Ондро…
— Нет, я так не могу. Ты пойдешь объясняться с Вильмой?
— Пойду. Отчего ж не сходить! Ты бы, Имро, на планы взглянул! Я-то их видел, архитектор показывал. Ей-богу, Имришко, отличные планы, мировой архитектор! Ловкий архитектор, толковый мужик, шикула [12] , поистине шикула! Нынче у нас февраль, через пару деньков март, в марте и приступим, нажмем на всю железку.
12
Способный, толковый человек, умелец (словац.).
— Только к Вильме я не пойду, наперед тебя предупреждаю. Разве после того, как ты ей все объяснишь.
— Объясню, Имришко, все объясню. Только бы нам этот шикула мозги не замутил! Ничего, и его обскочим, и его свяжем, приладим, подопрем, скрепим болтами и поясками. Гляди, шикула, на свою башню-колокольню, взойди на нее, высоты не пугайся, а ежели напугаешься, грош цена твоим планам. У кого мусор в голове, кто не знает, что такое родной дом, кто не любит его, тому все равно, что делается в нем и возле него, тому лишь бы все с рук спихнуть; напрасно отваживается он на колокольню, разгильдяю не место на высоте, нечего ему с высоты сердцевину показывать, пускай внизу копается, по крайней мере колокольню не загубит…
КОЛОКОЛЬНЯ
Итак, за дело! Хотя сперва придется рассказать кое-что о церовчанах. Они-то уж давно подумывали о новом костеле. Старый стал слишком тесен — по большим праздникам они в него уже не вмещались и должны были толкаться снаружи. И случалось, толкались так рьяно, что причетник выходил наводить порядок: «Добрые прихожане, образумьтесь! — урезонивал он их. — Тут ведь не шинок. А кто не может образумиться, прийти в себя, пусть в шинок отправляется!» В себя-то они приходили, а вот в старый костел все равно войти не могли. Поэтому совершенно естественно, что мысль о новом костеле приветствовали прежде всего те, что обычно стояли снаружи. Как скоро они прознали об этом, взялись кое-что откладывать, сберегать, а как сберегали, начинал терзать их соблазн. Самое время в шинок заглянуть! Ан нет, не заглядывали. А если и случалось, то все с черного хода, чтобы жены не видели. Чего только о женах не понаписано! И о церовчанках можно бы не меньше написать, да, верно, уже и написано. Я даже сам, ей-ей, о них где-то читал! У этих церовчанок дурная привычка (а может, и хорошая) — приходят в шинок, когда им вздумается, отворяют двери, любопытничая, нет ли там отца, мужа, сына, брата и случайно не пьет ли он. А у мужчин привычка хорошая (а может, и дурная) — заглядывают в корчму с черного хода, о котором жены не знают, а если и знают, то все равно не уследят за корчмарем, а если уследят, то не станут же ему выговаривать, что он, мол, слишком часто шмыгает в свои боковые двери. Итак, в Церовой царит порядок, а в те времена еще больше было порядка, поскольку мысль о костеле объединила всех. Церовчане откладывали деньгу и кое-что — кто больше, кто меньше — относили по воскресеньям в приход. Иной раз подбрасывали и в будни или же являлись в приход извиняться, что вот, мол, ничего не удалось отложить. Были и такие, что могли бы отдать деньги сразу, да не торопились: поговорить со священником было одно удовольствие. Так с какой же стати говорить с ним всего только раз? В кругу семьи деньгам велся счет, и младший, потому как он лучше всех знал толк в арифметике, выписывал на бумаге цифру и старательно делил ее, рассчитывая, сколько придется на месяц, чтобы потом хватило на все месяцы, на все первые воскресенья в месяце, когда бывает литургия с вынесением святых даров, чтобы после такой литургии глава семьи, то есть женщина, могла войти в ризницу и сказать: «Вот я и снова тут!» И священник, бывало, всякий раз тепло привечает ее. А причетник, в общем-то, отвратный и злой мужичишка, тоже не скупится на похвалу и улыбку: «Кабы каждый так жертвовал, костел бы нам уже светил! И я внес, — не преминет он похвастаться. — Костел много денег проглотит. Пан священник, ведь правда?» — «Да, и пан причетник пожертвовал, — подтверждает священник. — Пойдемте в приход, соседка! Пойдемте запишем!»
И записывать было что. Правда, самые щедрые, те заставили себя ждать. Пожаловали только на Новый год, заляпали новогодним снегом пестрый ковер, а потом завалили стол бумажными деньгами — теперь ведь настал черед брюханов, маленьких и больших, тонких и толстых; брюхо, конечно, у каждого могло быть солидное — было чем его набивать, — вот и ковыляли они как обрубыши; правда, кое-кто попробовал и топнуть — пусть священник не думает, что они боятся ступить на ковер. Он стал потчевать их церковным вином, а те так безбожно лакали его, что причетник, который случайно там оказался и уж было обрадовался вороху денег (к ним прибавилось еще из новогоднего пожертвования и церковного сбора), вознегодовал при виде их рож: «Лакают, будто из ручья набрано!» Он тоже взял стакан, вернее, стаканчик, ибо из стаканов церковное вино мигом бы убыло. Причетник, хотя иные церовчане и думают, что, наполняя в ризнице кувшинчики, он нет-нет да и пригубит (вот уж напраслина!), умеет блюсти себя и в костеле и в приходе. Глотнет, коль его об этом попросят, однако виду никогда не подаст, что охоч до выпивки. Оттого, верно, и священник, когда заходила речь о кувшинчиках, не раз за него заступался: «Пан причетник почти совсем не пьет». Да мы же знаем: те, что горазды других оговаривать, сами охальники, ведут себя в приходе, точно у какого цыгана, хотя и у цыгана не смогли бы все вылакать. Ну и люди! Причетник их бы и в дом не впустил. Некоторые выдули по два, по три стакана, и не устыдились бы снова стакан протянуть. А почему бы и нет? Позакололи тучных, отъевшихся на кукурузе хряков, а теперь, когда дома мяса в достатке, и выпить охота, хоть винный погреб им подавай. И это народ называется?! Будто дохлятины нажрались! Ну и богачи, да! Налопаются дома зельца и идут в приход воздух портить! А денег прибыло, накидали их, целый ворох накидали. А чего ж не накидать? Свекла сочная, зерно так и сыплется, кукурузные початки с локоть. Да еще люцерна, просо и овсяница с перепаханного поля! Тут уж, ясное дело, можно позволить себе не смердеть фасолью, когда начнет пучить. И чего только они нажрались? Хлещут, хлещут да языком молотят, балаболят, словно цыгане. Заткнитесь уж наконец! Ну надо ли пускать таких мужланов в приход? Да еще заносятся! Кой-кому, конечно, есть с чего заноситься, а вот тому, кто цельный год ходит только в загуменье, ему-то чем брюхо набить? И все ж таки он жертвует, хотя и на одной фасоли сидит. Съест фасоли поменьше, от картошки откажется, на неделе раз-другой отберет у детей нож из-под носа, чтоб хлеба не убыло. Ну с чего тут насмердишь? Ба, никак кого прорвало?! Точно. Ох и скотина! А делают вид будто ничего не случилось. Неужто священник не чувствует? А еще, мол, мужики! Не могут и крохотку смраду в себе удержать! Такой уж, стало быть, выдох! А священник им еще подливает. За что? За эти деньги? Одно слово, скоты! Порядочный человек такого и дома-то себе не позволит, жена враз его вытурит, а тут… ну свинья! Такой-то смрад вгонит и безвинного в краску, а эти знай лялякают как ни в чем не бывало. А денег и впрямь куча! Да и в новогоднее пожертвование, и в костельную кружку собрали одними бумажками. Дело спорится! Медяка среди них почти и не сыщешь, ибо те, что живут на медные деньги, смотались еще до пожертвования. А вина сколько, сколько благодати-то выхлебали! Иной бесстыдник не достоин его и понюхать — ведь столько смраду тут со своими деньгами напустил, что, должно, и священника тем одурманил. Эко, еще и натурой сулят! А отчего бы и нет? Ее ведь обменивать можно. Как же это так получается? Одному наливают, а другому — пшик! Вот и извольте! А потом удивляются, что человека так и тянет отпить из кувшинчика. Ведь он, то бишь кувшинчик, вводит в соблазн, потому как имеет ушко. А из того, что можно ухватить за ушко, хорошо льется. Бывает, кувшинчик полнехонек и тому, кто его наполнял, приходится немножко отлить. Только как и куда? Пальцы кладутся на ушко, кувшинчик осторожно подымается, эдак сантиметров на пять выше губ, и чуть наклоняется — так, чтобы струйка текла из него ровно, как из соломинки. Вино тогда в три раза слаще. Каждый настоящий причетник должен в том убедиться. Священник не может его за это корить, да и не корит, ибо знает: причетник лишь тогда станет настоящим причетником, когда поймет, что ни стакан и ни иная какая посудина или посудинка с ушастым кувшинчиком не сравнится.