Шрифт:
Потянулся за ватником к спинке кровати. Так и не взглянул ни разу в глаза.
Когда вышли на крыльцо, Пальма взвыла радостно, рванула цепь.
— Пойдешь, пойдешь, шалавая, соскучилась, — Василий возился с ошейником, отстегивая цепь. Пальма мешала, крутилась, норовила лизнуть в лицо. — Вот ведь, не человек, а разум светлый, привязчивый, и природу понимает, — бормотал, морщась, отстегивая тупой язычок карабина, — да не балуйся! — прикрикнул нестрого.
Выпрямился. Щуплый. Ватник просторен для слабых плеч и узкой груди. Оглядел с удовольствием результаты работы своей недавней: чистое окно, зеленый наличник, алую кирпичную дорожку к крыльцу.
— Красиво?
— Да. Особенно, что грязь присыпали.
— Еле упросил шофера с фабрики бой привезти, а хорошо получилось. И главное, — улыбнулся, показав четыре одиноких металлических зуба, — главное, всякому, кто мимо пройдет, видно: вот живет человек, сопротивляется.
— Да, — Полина резко повернулась и уже, не думая о сапогах, напрямик, по навозной жиже, пошла к машине.
— Осторожно, здесь скользко, — не оглянувшись, предупредил Паскаль.
Шли какими-то бесконечными пустынными улочками, редко освещенными огнями фонарей, низко висящих на деревянных телеграфных столбах.
Оттепель сочилась мелким, теплым, совсем весенним дождем. Капли щекотно ползли по губам, срывались с кончика носа, и Кириллов, которому уже порядком надоел этот молчаливый поход, утешал себя тем, что вот гуляет перед сном, дышит свежим воздухом.
Он запамятовал название городка, что-то ласковое, вроде «местечко», но как ни силился вспомнить, не мог. Для него, очень быстро привыкшего из мягкого купе поезда пересаживаться в машину, поджидающую на вокзальной площади, все города, где он бывал по долгу службы, слились в один большой, многолюдный город. В городе этом был главный проспект, ярко освещенный лампами дневного света, гостиница типового проекта, облицованный по цоколю гранитом, громадный дом в центре, где в кабинетах с полированными панелями проходили совещания, и, конечно, вокзал, наполненный толчеей и железнодорожным запахом гари, кислым привкусом грядущей бессонницы, оседающим во рту. А здесь тишина, и шорох дождя, и одинокие их шаги по плиточным тротуарам пустынных улиц. Непривычная приземистость домов, черная пустота голых садов, словно ямы, разделяющих дома. Зябко-тревожно светились щели ставен. Там, в комнатах, смотрели телевизор. В этом бледном свечении, в нескончаемости их пути таилось что-то нереальное: будто, свершив что-то необычное, нарушившее заведенный порядок жизни, он, Кириллов, оказался в другом измерении, в забытом и затерянном мире, по которому обречен слоняться без цели и смысла.
И человек, идущий впереди неизвестно куда, — призрак этого мира и по сути совсем незнаком и непонятен.
Кириллов даже замедлил шаги, когда провожатый остановился под фонарем, поджидая его на повороте, так угольно-черна и ломана была худая одинокая фигура в кургузом пальто, искрящемся на плечах осыпью запутавшихся в грубом ворсе капелек. Лица не разглядеть.
— Здесь что, комендантский час? — спросил, чтоб прогнать странное ощущение, чтоб хоть какой-то, самый пустой разговор затеять.
— Почему? — удивился Паскаль.
— Народ-то куда подевался?
— Дома сидят. Встают рано, рано ложатся. Здесь очень скользко. Сколько раз просили не выливать у ворот, — пробормотал недовольно.
Над каменной аркой мерцала слабая лампочка, маленькие квадраты окон в глубине двора светились неожиданно низко, у самой земли, выхватывая из тьмы блестящий наст осевших сугробов. Слабый звон раздался совсем рядом и замер. Паскаль остановился, прислушался. Снова одинокий неуверенный всплеск колокольчика.
— Григорий Петрович, — окликнул громко Паскаль темноту, — Григорий Петрович!
Из тени высокого каменного забора возникла маленькая фигурка. Войдя в желтый круг света, обнаружилась щуплым старичком в ватнике, в стеганых брюках, заправленных в сапоги. Блестящие светлые глазки по-детски испуганно моргали, избегая взгляда Паскаля, детским был и бантик аккуратно завязанных под подбородком тесемок солдатской ушанки.
— Я на станцию, — робко пролепетал старик, — я просто так, ну, просто…
— Идите на ужин, — устало сказал Паскаль, и старик, с радостью освобождения, повернулся кругом, мелко ступая, засеменил в глубь двора. Дробно зазвенел, удаляясь, колокольчик.
— Почему у него колокольчик?
— Чтоб не потерялся.
— А зачем ему на станцию нужно?
— Ему совсем туда не надо. Не приедет никто.
— А кто должен приехать?
— Я же говорю, что никто. Это он надеется, что вспомнят. Проходите, пожалуйста, — открыл дверь, пропустил в прихожую, пахнущую валерьянкой и хлором. Этот запах и бачок на белой табуретке, кружка, покрытая марлевой салфеткой, и крошечный беленький коридорчик напомнили пионерский лагерь и светло-печальное одиночество легкой болезни в изоляторе, стоящем на отшибе, за яблоневым садом. И чувство детства, и ожидания прекрасной грядущей жизни, и рождение души, что ощущал тогда физически, иногда как боль, иногда как счастье, вдруг пришло к Кириллову. Он вспомнил себя худого, в черных сатиновых трусах и не очень чистой майке, себя, мучительно страдающего оттого, что хуже всех играет в шахматы, и девочка, стоящая на линейке справа, не сводит глаз с председателя совета дружины красавчика Алика Рубинчика. У Алика уже был черный пушок над губой и потрясающие белые чешские кеды, в которых он по вечерам перед ужином играл в волейбол. Девочка, ее звали Оля, всегда сидела на скамейке, болела за Алика. Единственно, что утешало, — Алик не замечал ее так же, как она не замечала Виталика Кириллова.
Что только не хранит память! Имя девочки, белые чешские кеды давно исчезнувшего из его, Кириллова, жизни Алика, какие-то стеклянные шарики, что находили, копаясь в земле за деревянной банькой.
— Чай будете пить?
— Да, да, — рассеянно откликнулся Кириллов. Паскаль завозился у электрической плитки. Чтоб прогнать странные, непривычные мысли, Кириллов взял со стола толстый том, открыл наугад: «Что такое человек, как не соединение самых неразрешимых противоречий», — прочел с насмешливой высокопарностью первое, что попалось на глаза, и сам ответил: — Правильно! «Он в одно и то же время и самое великое и самое ничтожное из всех существ…»