Шрифт:
— Стас, отпусти меня! — попросила она.
Рассохин помедлил, должно быть, смутился и поднял винтовку.
— Отпускаю, — сказал он хрипло.
Она услышала выстрел, ощутила тупой толчок в грудь, колкую пороховую волну, и вместе с ней донёсся смех лешего.
— Давно бы так! На што тебе блудная отроковица?
В следующий миг откуда-то взялся Прокоша, подхватил её на руки, прижал к груди и понёс...
5
Морское словечко «ходить» на облас не распространялось, и это понимал всякий, кто хоть раз в него садился. Только в долблёнке можно было испытать полный круг чувств, удовольствий и счастья от плавания, как от полёта, если летишь не в салоне воздушного лайнера, а в крохотном самолёте, сидя за штурвалом, или во время затяжного прыжка с парашютом.
Примерно так покойный Репа объяснял новичкам, когда учил их плавать. Сам он владел этим искусством безупречно, как ясашный: считалось, что прежние жители Карагача, ясашные оленьи люди, рождались и умирали в обласе.
У здешних туземцев даже существовало предание, описанное жандармским ротмистром: будто в древние времена по этой реке уже жили белоглазые, великие телом люди, считающие себя внуками подземного змея Карагача, поэтому назывались карагасами. Они почти не ходили пешими, долбили обласа, плавали по всему краю, промышляли зверя и ловили рыбу. Но однажды их степные братья пригнали табун лошадей, которых на таёжном Карагаче никогда не видывали. Белоглазые научились ездить верхом, в санях и телегах, для чего стали прорубать дороги. И когда переустроили своё существование, привыкли к верховой жизни, степняки позвали их на войну. Карагасы собрались в одночасье, сели на коней и уехали в сторону, где западает солнце.
Свои же богатые угодья уступили оленьим людям, которые боялись воды, но белоглазые оставили им железные топоры, тёсла, инструменты, научили делать обласа и плавать по рекам. И будто, уходя, наказали, что непременно вернутся, когда победят врагов в великой битве, если даже сменится несколько поколений, и снова сядут в обласа, чтобы плавать по рекам. Но оленьи люди должны сохранить инструменты и ремесло долбить лодки, дабы потом обучить конных карагасов, если они отвыкнут плавать. Мирные туземцы ждали их долго, много зим и лет: из семян деревья успели вырасти до нужной толщины, чтобы срубить и выдолбить облас. Потом и обласа эти состарились и сгнили, выросли новые деревья, и ясашные решили, что все белоглазые сгинули на войне. Но пришёл час, и старожилы Карагача вернулись. Правда, телом стали не так велики и глаза не так светлы, и поклонялись они уже не солнцу, как раньше, а двум перекрещённым палкам и медным картинкам. И песни пели совсем другие.
— Кончилась ли у вас война? — спросили их туземцы.
— Нет, — ответили белоглазые. — Война только разгорается и не видать ей конца, а нам победы. Притомились мы сражаться, стали гонимыми и вернулись на старое место. Если сберегли ремесло, учите нас долбить обласа и на них плавать. Не хотим более верхом на конях жить.
Так и появились на Карагаче кержаки. Оленьи люди отдали им свои долблёнки, показали, как их делать, как сидеть и грести, чтоб не переворачивались. Сами же взяли у них коней, поскольку туземцы давно уже промышляли рыбалкой и олени у них одичали, сели в сёдла и откочевали сухопутьем, через тайгу, куда-то на юг, в вольные степи. Только в верховьях Карагача ещё жило несколько семей ясашных, будто бы оставленных здесь своими сородичами, чтоб наблюдать, когда белоглазые отдохнут, наберутся сил и снова уйдут на войну.
Ясашные и в самом деле словно присматривали за рекой: раз в лето их обласа непременно проходили от истока до устья, причём безо всякого видимого заделья, вроде турпохода. Завидев на берегу палатку, дымок костра или причаленную лодку, непременно подворачивали и охотно, весело вступали в разговоры с кем бы то ни было. И непременно спрашивали, не началась ли война.
Когда леспромхозы беспощадно рубили боры, кедровники и сплавляли лес, ясашные улыбались и говорили:
— Пелоклазый человек сапсем плокой. Тайка валит, зверя нет. Реку палан катает — рыпа нет. Сапсем дурной пелоклазый стал, зачем тайка воевать?
Когда же пришли геологи, ясашные и вовсе смеялись:
— Кеолоки сапсем плоко! Землю копают, польшой опласок поставил кеолок. Трака называется. Скоро перек Каракач сапсем нет, рыпа нет, вота крязный. Зачем река воевать?
Это они так возмущались, когда на прииске начала работать драга, возникли лунные ландшафты перемытой породы, а Карагач стал мутным, почти чёрным до самого устья, что хорошо просматривалось с вертолёта. По уверению жандарма Сорокина, ясашные не умели плакать вообще и всякие чувства свои выражали через смех. Поэтому царский лазутчик считал их самым весёлым и счастливым народом на свете.
Ясашные вспомнились Рассохину не только при виде обласа; все эти дни он так или иначе думал о Галицыне, пытаясь понять, каким образом в прожжённом, циничном опере вдруг пробудились романтические чувства. С чего вдруг человек так скоро и неузнаваемо переменился? И стал улыбчивым, весёлым, словно карагачский туземец? Неужто в лагерной общине, в этом сорокинском бабьем царстве и впрямь могут переделать, перевоплотить даже милицейского полковника? Да так, что он отвергнет всё мерзкое прошлое, перестанет ныть, жалобиться на жизнь, разучится плакать и начнёт счастливо смеяться, как ясашный? А он ведь не прикидывался, не играл — был счастливым! Может, влюбился в Матёрую и голову потерял?
Облас Христи оказался вёртким. Или у Рассохина навык держать равновесие утратился за эти годы: пока выезжал из разливов на чистое, дважды чуть не опрокинулся и воды бортом не зачерпнул. Но потом приноровился, мышцы вспомнили былое скорее, чем неповоротливая память, и, выгребая на стрежень, он уже чувствовал себя почти ясашным. Реку одолевал по всем правилам, чуть вкось к берегу, чтобы не сносило, и угадал точно в наезженный моторками ход полноводного истока курьи. И лишь оказавшись в протоке, обнаружил, что и грести не надо: течение влекло с приличной скоростью, а это значит, что в верховьях бурное снеготаяние, на Репнинской соре всё ещё стоит затор и полая вода разливается по староречьям, как по сообщающимся сосудам. Облас шёл легко, только шуршал о борта старый кустистый ивняк — весь молодой был вырублен начисто по всей курье, видимо, на веточный корм лосям. Привыкшие к местному травоядному населению, пугливые весенние утки даже не взлетали, а неспешно уплывали с пути, прижимаясь к низким берегам протоки.