Шрифт:
Тяжелая, обитая кожей врагов народа дверь, как-то по-особенному пронзительно скрипит. Веет Афедроновым. Я привычно мертвею.
— Ну? — в голос выдохнули оба моих Порфирия Петровича.
Генерал-адъютант А. Ф. Дронов с телеграфной лентой в руках замер в дверном проеме.
— Ну же, Ахведронов, хавари! — с внезапно прорезавшимся хохляцким хыканьем вымолвил майор Бесфамильный.
— Есть, товарищ майор! Она! «Молния»! — с трудом сдерживая дрожь в голосе, прошептал, как правило, непрошибаемый генерал-адъютант. Свер-ши-лось, дорогой вы мой товарищ майор!
Звеня медалями, Бесфамильный так и обрушился на колени.
— Хосподи, неужто дождались?! — воскликнул он, закатив глаза к потолку. И вдруг перекрестился. По-нашему, по-русски — справа налево, только почему-то левой рукой. — Слава тебе, Хосподи! Читай, читай, брат Афедронов!
И твердолобый, как сейф, долбоеб, высморкавшись на ковер, зашуршал телеграфной лентой: «СЕГОДНЯ ТРЕТЬЕГО МАРТА ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЕГО ГОДА ПОДАЛ ПЕРВЫЕ ПРИЗНАКИ ЖИЗНИ ГЕНИЙ ВСЕХ ВРЕМЕН И НАРОДОВ БЕССМЕРТНЫЙ ВОЖДЬ И УЧИТЕЛЬ ВСЕГО ПРОГРЕССИВНОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ТОВАРИЩ…»
Все встали.
Долго, целую вечность, мы, все четверо, стояли по стойке смирно, не шевелясь, не смаргивая скупых мужских слез.
И вот наш начальник поднял рюмку.
— Товарищи, друзья, коллеги! — сказал он, да так проникновенно, что меня пошатнуло. — Соратники по борьбе, — сказал он, глядя мне прямо в глаза поверх черных своих очков. — Так давайте же чокнемся, товарищи! Давайте же выпьем за него — за нашего дорогого и любимого, за нашего родного (паууза) товарища С. (пауза) Иону… Варфоломеевича!
Идиотское мое, вечное — «Это как это?!» на этот раз вовремя застряло в горле. Я как бы проглотил его — уть! Проглотил и диким внутренним голосом сам себе скомандовал: «Молча-ать!.. Молчать, кому говорят!..».
И хлопнул рюмочку коньяка с императорскими вензелями на этикетке. И по какому-то необъяснимому наитию вдруг прошептал:
— Ура, товарищи!
Громовое троекратное «ура» было мне ответом.
Мы еще раз выпили.
— Послушайте, Кузявкин, — показывая вилкой на портрет, весело спросил товарищ майор, — а кто это у нас под стеклом — такой бледный, нездоровый такой на вид, одутловатый?
«И с глазами, как у покойника», — добавил я про себя.
— А это, товарищ майор, не очень наш дорогой и не шибко любимый Георгий свет-Максимилианович, — в тон вопрошавшему сыронизировал с первой же встречи не понравившийся мне Кузявкин. — Он тут в нашем микроклимате прямо-таки распух весь…
— Ай-ай-ай!.. Пора, пора ему, болезному на заслуженный отдых, туда на юг, к морю, к белому санаторию на горе! — И товарищ майор полез за шкаф и достал другой портрет.
Я глянул на него и вот уж на этот раз никак не смог удержаться.
— Это как это?! — изумленно воскликнул я.
Да и как было не ахнуть, не вытаращиться? Личность, запечатленная на государственном портрете до неправдоподобия походила на бывшего моего соседа, того самого Левина из 118-й, который еще весной 92-го свалил, падла, в свой Израиль, после чего в его квартиру и въехал, должно быть, мой роковой чеченец.
Этот, потусторонний Илья Вольдемарович был уже в годах, в камилавке и в пейсах. Каким-то особо неотступным, отеческим взором он смотрел мне прямо в глаза, как бы спрашивая с мягким еврейским укором: «Ну, а вы, дорогой товарищ таки-Тюхин, верной ли вы дорогой идете в наше светлое будущее?». И пока что нечего мне было ответить ему, не менее дорогому товарищу Левину, увезшему свою любимую беременную кошку в ящике из-под макарон.
Как вы сами понимаете, моя реакция не могла остаться незамеченной. Наступив мне на ногу, товарищ майор дружески поинтересовался, где и при каких обстоятельствах я, Финкельштейн, впервые встретил изображенного на портрете человека, на что я, Тюхин — Эмский — Хасбулатов, совершенно добровольно и чистосердечно поведал товарищу майору о всех обстоятельствах моих сношений с вышеупомянутым Левиным Ильей Вольдемаровичем на почве преферанса.
— Владимировичем, Тюхин, Вла-ди-ми-ровичем! — мягко поправил меня товарищ майор и вдруг взявшись за сердце, попросил у Кузявкина валидол.
Я помог ему сесть на табуретку, после чего товарищ Бесфамильный сказал, снимая черные свои очки дрожащей рукой:
— Что ж вы, Виктор Григорьевич, раньше-то?.. А-а?!
И он вдруг всхлипнул и мелко, как моя прабабушка-цыганка затряс вдруг плечами, а я, пользуясь случаем, опрокинул в рот услужливо налитую мне Афедроновым рюмку, а потом еще три, потому что глаз, как таковых, у товарища майора под очками не оказалось. Вместо них я увидел две, нарисованные фламастером, буквы О или, если хотите, — два нуля, что, как вы сами понимаете, не могло не взволновать меня до глубины души.