Шрифт:
— Фифа-то фифой, — заканчивая свою исповедь, философски заметил я, но не есть ли тот стройный, о четырех златых пуговицах камерунец, а уместнее сказать — якобы камерунец, не есть ли он — через трансформу отца — как бы я сам, но в некоем гиперболизированном, что ли, негативном, бля, варианте?..
Повествование мое было выслушано с глубоким, неподдельным интересом. Несколько раз в течение рассказа дорогой товарищ С. вынимал изо рта трубку, качал головой, интернационально цокал языком, дважды восклицал «вах-вах-вах!» и один раз в сердцах выразился по-русски. Дослушав до конца, он смахнул Великую или Тихую слезинку сгибом указательного пальца и сказал:
— Таких, как ви, Тюхин, стрэлять — мало! Убэрите рэвольвэр, таварищ Камю, ми падумаем. Ми падумаем и решим вместе, какого наказания заслуживает чэлавэк, назвавший однаво великого чэловэка високим именем другого, тоже видающегося таварища…
От спины моей оттолкнулось. Лишившись ставшей уже привычной подпорки, я художественно всплеснул руками и упал затылком на булыжник. Единственное, что я успел сделать, падая навзничь, так это — козырнуть. Четко, по-армейски, приложив ладонь не к пустой голове, как это случилось со мной однажды, когда в сортир вошел сам товарищ старшина Сундуков, а — в полном соответствии с Уставом — к лагерной своей полосатой камилавочке…
Когда я очнулся, уже вовсю светало. Рынок был пуст. Один Иосиф Виссарионович, облизывая окровавленные усы, сидел передо мной на простом, как смертная казнь через повешение, табурете.
— Вот ви считаете себя тоже паэтом, Тюхин, — глядя на меня сверху вниз, сказал самый великий и самый усатый из всех творивших под Иродиадиной титькой сочинителей стихов, — ну, а песни, наши по-русски раздольные, помогающие строить и жить песни, ви пишете?
— Так точно, товарищ Сталин! — сказал я.
— А это не ваша песня — «Ивушка зэленая, над рэкой скланенная», Тюхин?
— Эх… никак нет! — слабым от потери крови голосом, ответил я.
Господи, какое же это счастье, что родители с младых волос приучили меня говорить правду, только правду и ничего, кроме правды! Пыхнув трубочкой, Главный Упырь Всех Времен и Народов посмотрел на меня с явным одобрением, не побоюсь этого слова — с любовью.
— Каварный враг, дарагой таварищ Тюхин, даже харошую саветскую песню сделал сваим каварным аружием…
Щеки у него были розовенькие, вид цветущий. «Насосался, родимый,» подумал я.
— Ви думаете, случайно в слове «ивушка» маи лычные инициалы, Тюхин, «И» и «В»? Правильно думаете — нэ случайно! Зададим вапрос: пэрэд кем скланил автор песни нэсгибаемого таварища Сталина. Пэрэд какой рэкой? Пэрэд вэликой русской рэкой Волгой, на каторой радился самый вэликий, самый чэловечный Гэний Чэловэчества — таварищ…
— Константин Петрович Иванов! — не подкачал я.
Иосиф Виссарионович одобрительно пукнул… То есть, прошу прощения пыкнул.
— Таварища Сталина, Тюхин, скланили над рэкой, олицетварающей глубачайшее па мисли учэние нашего дарагого Ильи Владимировича Левина. Напрашивается вапрос: зачэм? А затэм, чтобы нэ умеющего плавать Важдя сталкнуть, пользуясь его давэрчивостью, в бэздонную бэздну!..
Невзирая на слабость, я встал, как встают волосы на голове.
— Но есть другие песни, товарищ Сталин! — сказал я.
— Например?
И он тоже встал. И мы втроем — Он, я и неизвестно как очутившаяся в моем кармане радиофицированная Вставная Челюсть — спели хором партийный гимн.
Когда кончились слова, Он по-родственнему просто спросил меня:
— Ви каво ждете, Тюхин, малчика или дэвочку? Если будит малчик, назовите его Ивгением. Хорошее имя И. В. Гений. — И он подкинул на руке подозрительно непохожий на лимон предмет — здоровенный, должно быть, мичуринский, с крупными квадратными насечками, карандашным запалом и колечком. Он подкинул эту самую лимонку и мудро усмехнулся в перепачканные кровью усы, весь такой в профиль чеканный на фоне розового рассветного инфра-моря. Как на военной медали.
Дунул ветерок. От трубочки пахнуло инфернальной серой. Ричардом Ивановичем повеяло на меня.
— Нэ слышу атвэта, Тюхин! — сказал проступающий Исрофил Велиарьевич, он же — Сатанаил, он же — Вестник Страшного Суда.
И я вздрогнул. Я отпрянул в ужасе. Потому что на виске, которым он неосторожно повернулся ко мне, зияла жуткая, с красную революционную гвоздику величиной, рана.
— Так вот оно что, — догадался я, — так стало быть, и на вас, дорогой Душегуб Кровососович, нашелся свой неизбежный финкельштейн с альпенштоком! А значит, — не там, так — здесь, но неотвратимо не смотря ни на что, Господи!.. И выходит, она воистину истинна — новая вера моя! За все, слышите, за все, на Земле содеянное, придется держать ответ. Рано или поздно, Господи, но всенепременно! И судить тебя, Тюхина, будут тем самым судом, который ты сам же себе и уготовил. И никого из страждущих не минет чаша сия. И это говорю вам я, новый Свидетель и Очевидец!..