Шрифт:
— Ты здесь? Ты не спишь?
О, мыслимо ли заснуть в эту душную, в эту шекспировскую ночь ошибок! От волнения немеет язык. Сердце, мое бедное пожилое сердце бухает, как солдат по лестнице!..
— Так я лезу, или нет?
Господи, ну почему они все лезут и лезут? Чего такого находят они во мне, окаянном?..
— О-о!..
Закинув сумочку, она, сопя, подтягивается на руках, жимом, как на турник, взбирается на подоконник — смутная, пахнущая незнакомыми перфумами, потом. Она садится на краешек моей койки, гладит мою руку, осторожно ложится рядом со мной:
— Бедненький, весь забинтованный!.. Молчи, молчи, тебе нельзя волноваться… Тебе хорошо?.. А так?
И она еще спрашивает, она еще спра…
— Крепче! Еще крепче, котик! Изо всех — изо всех сил!..
Ну и как же тут отказать, обмануть ожидания?!
— Ах, я сама! Сама!.. Ах!.. Ух!..
И вот она — радость, нечаянная радость самого близкого тебе в это мгновение человека:
— Ой, ми-илый! Ой, да ты ли это?!
— Я!.. я!.. я!.. я!..
А потом мы с ней заснули, а едва проснувшись, снова принялись за это безобразие. И гостья моя, забывшись, ухала, как совушка, вскрикивала, хохотала, теребила меня за бороду: «Ах ты конспиратор ты этакий!», поила грузинским коньяком.
— Ах, ведь я же говорила, говорила: никакая это у тебя не импотенция! Ми-илый!.. Желанный!..
Допустим. Только зачем же, медам, кровати ломать?..
Она ушла чуть ли не за минуту до подъема, когда вышедший на плац Шутиков уже успел прокашляться, и громко, извиняюсь, пукнув, облизал зубы, готовый вскинуть свою безукоснительную трубу. «Сейчас, сейчас запоют они — фанфары моего мужеского торжества!» — подумал я, пошатываясь от усталости, маша рукой во тьму, в шуршание и хруст кустарника. Но вместо торжественного туша резко вдруг взвизгнула наотмашь распахнутая дверь за спиной. Я обернулся и вздрогнул: в проеме весь белый от лубков и ненависти, с трепещущей свечкой в руке, стоял на костылях Гипсовый гость…
— Я слышал все! Все-оо!.. — простонал поврежденный мной товарищ замполит.
— А как она по койкам скакала, слышали? — все еще улыбаясь по инерции, поинтересовался я. — Вот ведь оторва, а, товарищ старший лейтенант? Не баба, а прямо — зверь!
— Ото-орва?! Зверь?! — чуть не задохнулся товарищ Бдеев. — В то время, когда вся наша часть, во главе… Когда… когда по готовности N 1 вся, как один, наша Батарея Управления Страной… — он совсем запутался и, чуть не выронив свечку, заорал:
— Мерзавец!.. О нет, нет — даже не трибунал!.. Этой… Этой ночью вы, рядовой М., вы… вы обесчестили мою невесту Виолетту!..
Товарищ старший лейтенант Бдеев говорил еще долго и горячо, но лишь два ключевых слова — «сатисфакция» и «секунданты» — лишь два этих страшных слова запечатлелись в помутившемся моем сознании, запали в душу.
— Дуэль?! — не поверил я. — Вы шутите?..
Он не шутил. Я уронил голову на грудь:
— К вашим услугам, господин поручик, — сказал я. — Выбор оружия за вами…
Глава третья. От рядового М.
– сочинителю В. Тюхину-Эмскому
Письмо первое.
Цитата… хотел написать «дня», но поскольку дня, как такового, так и не наступило — цитата ситуации:
«— Так за что же-с, за что, — говорю, — меня в военную службу? — А разве военная служба — это наказание? Военная служба это презерватив.»
Н. С. Лесков «Смех и горе»
Здорово, отщепенец!
Хочешь верь, хочешь не верь, но это вот посланьице я строчу, сидючи в «коломбине». Ежели у тебя, маразматика, окончательно отшибло память, напоминаю: так именовалась наша с тобой родимая радиостанция. Я опять, слышишь, Тюхин, опять приказом командира батареи назначен на боевое дежурство, и снова как тютя сижу в наушниках, вслушиваясь в шорохи и посвистывания пугающе пустого эфира, из чего, Тюхин, со всей непреложностью следует, что Небываемое в очередной раз сбылось: на старости лет я вторично загремел в ряды доблестных Вооруженных Сил того самого Советского Союза, к роковому развалу которого и ты, демократ сраный, приложил свои оголтелые усилия.
Как сие случилось (я имею ввиду внезапную свою ремилитаризацию) — это вопрос особый, сугубо, в некотором смысле, засекреченный. Одно могу сказать тебе, сволочь антипартийная: слово, Тюхин, а тем паче твое — это даже не воробей, это целая, подчас, Птица Феликс — химероподобная, несусветная, всеобсирающая… Короче, опять ты, как накаркал, ворон ты помоечный!..
Как и в прошлый раз, солдатская служба моя началась куда как весело: в результате ЧП я попал в гарнизонную санчасть, из каковой, даже не проспавшись как следует, героически драпанул в родную батарею, ибо обстановка, Тюхин, настолько тревожная, настолько, прямо как в дни нашего с тобой Карибского кризиса, взрывоопасная, что разлеживаться в персональных палатах, на батистовых простынях не позволяет гражданская совесть.
Представь себе опустевшую казарму, потерявшего при виде меня дар речи дневального Шпортюка, схватившегося за сердце лейтенанта Скворешкина… Невероятно, но факт — даже койка моя оказалась незанятой — на стенке в изголовье висел вставленный в рамку мой траурный фотопортрет, а в тумбочке я обнаружил свою голубую мыльницу и, так и не дочитанный, библиотечный «Капитал» К.Маркса.
Было без тринадцати 13. За окном, на ярко освещенном, обрати внимание, Тюхин — не солнцем, а электрическим светом плацу сержант Филин муштровал салаг. Ты, должно быть, помнишь этого лупоглазого фельдфебеля, как он, пидор, вопил тебе в морду: «Сукаблянафиг, р-равняйсь!.. Сс-ыр-рна!.. Левое, бля, плечо вперед, шагом, блянафиг, ы-ррш!»… А Подойникова помнишь? Помнишь, как он, шакал, выдернул в ленкомнате из-под тебя табуретку: «А-ну, гусь, уступи место старослужащему воину!..» А помнишь, помнишь, как ты, придурок, писал письма в стихах дедулинской заочнице, а он, старший сержант Дедулин, он тебе за это милостиво позволял понюхать здоровенную, на красной нитке гайку от его колхозного трактора: «Чуешь, гусек, чем пахнет?.. Точно — Родиной, гусек, милыми сердцу тамбовскими просторами!..» Гайка пахла нашим ничтожеством, Тюхин… А как нас с тобой на радиотренировке — из палатки, ночью, на снег, на мороз, как слепых кутят, Господи!.. Эх!.. Вот и я, и я, Тюхин, так, елки зеленые, расчувствовался, вспоминая, что непростительно забывшись, рухнул, как подкошенный, на свою тщательно заправленную, любовно кем-то разглаженную при помощи табуретки мемориальную койку, я, зажмурившись, упал на нее, а уж чего-чего, а зажмуриваться, закрывать где ни попадя глаза — этого нам с тобой, Тюхин, делать — ну никак не положено! — и когда я разожмурился, он уже стоял надо мной — все в той же знаменитой, никогда не снимаемой, заломленной на затылок — от чего и без того большущий, украшенный бородавкой лоб его, казался еще умнее, фуражке, в рыжих усах, с отвисшей под тяжестью металла челюстью, неотвратимый, как само Возмездие — он уже высился надо мной — до смертного вздоха незабвенный старшина батареи Сундуков, Иона Варфоломеевич! «Тры нарада унэ учэредь за нурушэние руспурадка!» — безжалостно проскрежетал он, прямо-таки пожирая глазами мою злосчастную, жиденькую, как у помирающего Некрасова, бороденку. Через три минуты я уже помылся, побрился, сменил свои ужасающие обгорелые лохмотья на бэушное, но вполне еще сносное ХБ и, поскрипывая запасными старшинскими сапогами, отправился на рекогносцировку местности.