Шрифт:
Куда бы укрыть Андрейшу от стужи? Кто его от стужи укроет, от леса жизни сей, от суровых невзгод времени?
О ком ни вспоминал, все либо далеко были, либо давно отреклись от Кирилла, осквернившего иноческий сан. Да и кто будет знаться с человеком, пролившим кровь и продолжавшим ее проливать, ибо стал он суров с татарскими обозами на торговых путях.
Кто мог бы простить его, кто мог бы забыть все зло, совершенное насильником и душегубом?
Кирилл вышел к поляне.
Над шалашом давно нарос сугроб, и лишь конский череп выглядывал на поляну черными своими глазницами.
Жили в землянках, влезая в них, как звери в нору, – не жилье, а берлога. Разогнуться при Кирилловом росте места не было, всю зиму, как и всю жизнь, надо было прожить согбенно: чуть подымешь голову – либо голову поранишь, либо потолочины прошибешь. Огонь разводили в углу, и дым захватывал дух, пока у огня грелись. Не место это было для квелого мальчика среди ошалелых от угара мужиков, повалившихся на медвежьи шкуры.
Когда поели печеного мяса, легли, зарываясь в шкуры, спать. Их оставалось здесь четверо; Щапа с Тимошей Кирилл послал в Пронск за припасами, а семерых ватажников отпустил перед Рождеством в Рязань промышлять. Щап сам пошел под Кирилла и всю ватагу под него подвел: и силой, и разумом, и опытом не мог перед ним устоять, да и не тщился.
У стены долго ныл и ворочался Нил, ватажник, еще летом иссеченный татарским купцом. Рука у Нила ссохлась, и в промысел ходить стало непосильно.
– Ты что? Опять ломит? – спросил Кирилл.
– То стужа, то жар – так нешь можно?
– А чего ж делать-то?
– Уходить.
– Куда ж?
– А может, монастырь возьмет. Вклад дать есть чем.
– Грех замаливать?
– Где мой грех?
– А убивал.
– Чтоб меня не убили.
– А грабил?
– А кругом кто не грабит?
– Там так не ответишь.
– Там и не спросят. Вклад дам.
Внезапная мысль осенила Кирилла. Он привстал на своей медведине, сдвинул с плеч тулуп и прислушался.
Наверху, над снегом, текла обычная лесная ночь: глухо гудел лес, поскрипывали сторожкие волчьи шаги. Тихо и редко ступая, прокралась рысь.
Поутру весь снег вокруг землянки бывал утоптан.
Дед Микейша спал, сжавшись, как кулачок. Лежал бледный, неслышно дыша, Андрейша. Кирилл снова закрыл глаза. "Монастырь! – думал Кирилл, монастырь…"
Туда уходят от страха перед жизнью, чтоб стенами монастыря отгородиться от набегов врага, а паче того – от княжеских сборов, даней и пошлин, от полюдья, от многих больших и малых тягот, от всего того, что зовется жизнью смерда.
Кирилл ушел туда искать знаний и мудрости, но иноческая келья ему оказалась узка. Иные смирялись, приноравливались, отрекались от своего духа и от своей плоти, завидовали оставшимся в миру, ненавидели мирских и пресмыкались, зная, что труднее нести мирское бремя, нежели монастырский подвиг. Часто мысль Кирилла обращалась к Сергию. Всюду о нем слышал, и теперь, среди тишины и тьмы, яснее встал перед ним Сергий.
Тих поступью, голосом, громок славой. Кто он? Каждое его слово передается из уст в уста. Не потому ли и говорит он так, чтобы передавали?
Не затем ли расходятся его троицкие монахи по всей Руси? А в словах не столько от бога, сколько от Московского князя. Кто из них кому служит? Оба заодно! Было же в Нижнем, лет пятнадцать назад: заупрямился Нижегородский князь Борис, не захотел покориться Москве. Сергий из чащи троицких лесов явился в Нижний, затворил все церкви в городе, запретил богослужение и объявил народу: "Князь ваш Борис божьего дела не разумеет. Доколе не образумится, не будет вам ни милости божией, ни церковных треб!" Борис задумался: народ возроптал на него, воины от него отворачивались, как от богоотступника, еще день-другой, и народ разнесет во имя божие Борисовы терема, а самому Борису выпустят кишки наружу. Пришлось Борису Нижегородскому покориться, а спор шел не о малом: хан дал Борису ярлык на великое княжение и право сбирать хану дань со всей Руси – Борису, а не Дмитрию. И по Сергиеву слову Борис отказался от ярлыка.
Будь Сергий смиренным иноком, не печаловался бы о земных делах, не посмел бы закрыть церквей. Не инок, а воин, покрывшийся ветхой рясой! А Москва дала тогда Троице много земельных угодий, деревень, починков, страдных людей. Было за что!
Всю ночь не спалось.
Медленно раскрывался облик Сергия; сползла его ветхая ряса, в кротком голосе открывались непреклонные и жесткие слова. Чего неученый Дмитрий не может уразуметь, то разумеет Сергий, таясь в лесах.
"А если вера покорна узде, если не она ведет, а ею правят, – думал Кирилл, – чего же ради принимал я муки, ради чего смирялся? Чтоб выше и выше вставал Дмитрий?"
Всю ночь протекала мимо, волна за волной, вся быстротечная жизнь, вся долгая, многими событиями растянутая жизнь.
Вот он лежит, опрокинутый навзничь, в лесной берлоге, и множество людей по Руси лежит так, таясь по лесам либо отдыхая от работы в звериных норах, завернувшись в звериные шкуры, боясь говорить человеческие слова, опасаясь друг друга, одичалые, втоптанные в землю, из которой они растят для других хлеб и добро. Дед в Коломне сказал, что были времена, когда было иначе. А будут ли такие времена?