Шрифт:
Юргис Ладига носу не кажет, как в воду канул, просто невероятно, что за тридцать лет ни разу не встретились! Может, он и в Литве не живет? Да нет — кто-то видел в Паневежисе.
И городок почти такой, каким был тогда. Даже закусочная на прежнем месте, и магазин. А книжный? Нет, возле шоссе его не видно — наверно, новый построили.
Господи — и лица у людей такие знакомые! Как это может быть — кажется, только вчера с ними разговаривал, вчера расстался, а сегодня ни одной фамилии не вспомнить… Кажется, все, как было, неизвестно только, в какой стороне улочки увидишь себя, куда ты мог бы идти в такую пору — экзамены уже позади, притих городок, но ведь ты изредка приезжал сюда по делам. И тогда в середине лета приехал… Как это было — хорошо помнишь, как вел велосипед, поднимаясь на гору Апусинаса, никто не мог заехать на нее на велосипеде, разве что спортсмены, — ты хорошо помнишь, как с горки тебе навстречу спускалась телега, запряженная двумя лошадьми, и ты не переставал удивляться: одна из лошадей была просто белоснежной, только три абсолютно правильных черных диска, будто пуговицы, шевелились у нее на боках и спине… Все помнишь, а не можешь вспомнить, за чем приезжал тогда в городок — за гвоздями или краской? За краской, краской, за черной краской, дядя ведь велел съездить и от его имени сказать, что просит. От своего имени просит, продавец ему знаком, скажи, мол, на гроб надо, брат умер… Сказал, сказал… Посылал дядя, но умер не брат, отец…
Погоди, еще у тебя есть время, развернись, куда торопишься, зайди на кладбище — там похоронена девчонка из твоего класса. И — ужас, ужас, память моя — зачем ты сохранила такие подробности? Звали эту девчонку Дануте, она сидела впереди тебя, она была твоей «связной» — посылала, передавала твои записки той, в которую ты впервые влюбился, как тебе казалось. Какой позор! Форточка познания — как медленно, со скрипом ты открывалась перед нашими, а может, только моими глазами — однажды, весной, вручая Дануте записку, я увидел на ее белом платье крохотное алое пятнышко и почти громко спросил: «Дануте, что это у тебя?» Она взглянула, густо покраснела, а ее слов я в жизни не забуду. Она сказала: «Спасибо, Винцас…» Сказала, убежала, и снова со скрипом приоткрылась форточка познания — без вопросов, без посторонней помощи. Помню — в тот самый миг, краснея, как и Дануте, я сладостно зажал в себе тайну, которая во всяких ипостасях витает между мужчиной и женщиной, пока не опускается пестрым мотыльком на крышку гроба.
Несколько привычных слов на камне, знакомо только имя, фамилия — другая. Теперь я уж точно знаю, Дануте, что никогда до конца ничего не постигну, не пойму, вот и сейчас — стучит кровь в висках, но что она выстукивает, как выразить это словами? Туман!..
И вот — через Атаугу (сейчас уже лес, а тогда были малюсенькие сосенки, когда туда заходили, они даже не могли нас укрыть) приближается Бронюс. Его я не вижу, но догадываюсь, что это он, чувствую, он заметил меня, остановил машину, не выходит, мне надо ехать. Ладно — давай поиграем: встретимся там, где уславливались.
Как злился он в тот раз, когда я по дурости забрался под кровать, а он, вернувшись, принялся поносить меня Юргису. Он был почти прав, я и впрямь иногда начинал изображать неизвестно кого (это верный симптом слабости…). Не нравится мне Винцас, говорил тогда Бронюс Юргису. Воображала. Нет, видите ли, по его словам, хороших девчонок не только в нашем классе, но и во всей гимназии… Подумать только! Купил портрет Цвирки, на стену повесил. А чтоб тебя! Помнишь, как он написал: целую неделю хлестал дождь, а когда лесные забрались в чащу, у них под ногами хрустели сухие ветки… Думай, что пишешь, писатель!
Как мне хотелось тогда вылезть! Это была единственная возможность спастись и спасти дружбу. Надо было выкарабкаться из-под кровати, рассмеяться, сказать: а теперь я тебя, Бронюс, начну хаять, прямо в лицо. Страх сковал меня, голос Юргиса тоже дрожал, а Бронюс вскоре обо всем догадался, наклонился, вытащил из-под койки чемодан, сердито цапнул меня за ляжку, выволок на середину комнаты… Дерьмо! Цвирка, видишь ли, ему! Мерзость! Да катитесь вы оба к черту, видеть вас не хочу. Вас обоих убить мало. Бронюс!.. Мы же не хотели, ни я, ни Юргис!..
Но было уже поздно — Бронюс бросился к двери, вывел из сарая Кедрайтиса велосипед и укатил.
Я не был виноват, но остался в виноватых.
Когда Бронюс ушел, Юргис спросил: какого черта ты залез под кровать, нарочно, да?
Нарочно, нарочно!.. Кричите на меня, но и сегодня я не могу объяснить, какого дьявола забрался я под ту кровать. Когти какого черного бесеныша чуть-чуть приоткрыли со скрипом эту форточку познания. Видно, так надо было.
Я снова вижу Кедрайтиса. Почему он так смотрит? Может, о чем-нибудь догадывается? Нет, не буду останавливаться. Нечего мне ему сказать. Может, на обратной дороге загляну. Да нет — я же поеду к брату.
Печальными бывали наши поездки и в школу, и из школы. Бронюс всю зиму ездил в школу из дома — на велосипеде или на попутных грузовиках. У Кедрайтиса мы жили вдвоем с Юргисом, и нашу тоску изредка рассеивал хромой сапожник, которого в одной из комнаток приютил Кедрайтис. Сапожник был любитель выпить, иногда к нему откуда-то приезжала в гости жена — надушенная, тощая баба. Запирались они в комнатке, вначале все стихало, потом начинало звякать стекло, а еще через какое-то время они начинали так бурно ссориться, что Кедрайтис, будто кот, подкрадывался в шерстяных носках к двери и подслушивал. Да будет тебе, будет, — потихоньку говорила его молодая жена. И не зря говорила: однажды жена сапожника так стремительно бросилась в дверь, что Кедрайтис едва успел отскочить.
Сапожник часто приставал к нам с Юргисом, предлагал с ним выпить, а выпив, каждый раз просил написать по-русски адрес: он, дескать, хочет послать уж такие сапоги, уж такие сапоги… Самому главному… А за что ты ему будешь посылать? — смеялся Кедрайтис. Да он очень добрый… Как только стал на престол, магазин в городе завалил макаронами… Макароны сапожник называл своеобразно — откуда он и взял такое словечко: шпагеты, шпагаты, шпангоуты…
Вот у этого поворота они с Бронюсом, возвращаясь из Атауги, увидели опрокинувшийся грузовик с прицепом. Вокруг было полно сушеных резаных яблок — высыпались из бумажных мешков; мешки — продырявленные и целые — валялись возле шоссе. На одном из мешков лежала неживая крохотная женщина, и Винцасу она показалась похожей на его мать.