Шрифт:
10
Воды катились слева, с запада. Безмолвно стояли залитые лески. Холодно поблескивала чешуя мелкой ряби.
На широком разливе, где встречались прибылые воды с тобольскими, остановились казаки.
— Что за река?
Шалаши лесных людей стояли у ее устья. Здесь рыбачили вогулы–манси, бродили охотники остяки–ханты. И они назвали реку каждый на своем языке.
А татарин Таузак, Кучумов слуга, не успевший ускакать, потому что короткие и прямые дороги очутились теперь на тинистом дне, сказал третье имя реки, уже слышанное казаками там, на русской, пермской земле:
— Тавда.
И приостановилось тут, как бы заколебавшись, поредевшее в боях казачье войско: слышало, знало, что по Тавде — последний путь, путь к Камню, на родину…
Вот на длинной плоской намытой косе чернеют казачьи сотни.
Старик в широких портах, голый по пояс, чинил рубаху. Поднял ее, рассмотрел на свет слезящимися глазами, потер костяшками левой руки красновато–черную, будто выдубленную шею, вытащил кожаный мешочек, набил крошевом долбленку. Рубаху положил на землю, привалил чуркой, а сам поковылял к костру, присел на корточки и раскурил угольком.
Хмурый, очень исхудалый, видимо после тяжелой болезни, казак следил за стариком.
— Что у тебя? Где раздобылся? Дай потянуть, — попросил он.
Другой старик, весь розовый, с почти голым розовым черепом, на котором совсем мало осталось белых, во все стороны раскиданных волос, остановил казака:
— Ни к чему тебе, Родион.
— Не у тебя прошу.
— Ну, запороги там, — продолжал розовый старик, — а то, окромя их, значит, никто меж православными прежде таким грехом не баловался — зельем табашным.
— А ты не крещеный?
— Я в Турщине был, меня чуть в евнухи к сералю с женками не приставили.
— Мелентия, верно, там, в Турщине, в попы евнуховы становили, так, что ли?
— Ты на Мелентия не кивай, как яз, так и он, заодно мы.
Вернулся Мелентий. Молодой запорожец с коротки ми, бесцветными, густыми, как мех, волосами отмахнул рукой горький дым Мелентьевой носогрейки.
— То–то тютюн твой як у турецкого паши — трохи очи не выест. «Запороги!» — передразнил он розового старика. — Казать не вмиешь…
— Был, братцы, у меня тютюн, — заговорил казак, ножом строгавший ветку. — Ех! Креста не сберег, его сберег. Сереге Сниткову дал поберечь, дружку. А того Серегу туринская волна моет.
— Плыл все за нами, отстать не хотел. Видели, ребята? Звал нас, что ли…
— Шалабола, — зло сказал Родион Смыря.
Все примолкли.
Лишь розовый старик, уже тугой на ухо, бормотал свое:
— Грех да баловство… молодые! А чего разбаловались? Антипка–то, внучек, нрой, всему казачеству ведомый, сам знаешь, красавец, а зелья и ему не дам ни–ни, ни синь–пороха. Млад–зелен… «И думать не смей», — говорю. Бабоньке его на Дону, слышь, обещал я — так уж пригляжу за ним.
Когда он был в «Турщине»? Когда на Дону? Ему казалось — только вчера. Все чаще, охотней он говорил о далеком прошлом, видя его яснее, чем настоящее.
Мелентий взял его за рукав.
— Пошли, дед, днище постукать. Забивает вода в струг, что будешь делать!
— Уж конопатку сменяли, сотский велел, — охотно стал рассказывать круглолицый парень с того же струга, что и деды, — Издырявил, вражий дух, борт, чисто решето. Стрелой бьет наскрозь, ровно пикой холст. Где берет такую стрелу?
— Нашву нашить, — отыскался советчик.
— Лес–то мокрый, тяжелый. Валить его, братцы, да пилить с голодухи…
— Да ты какой сотни?
— Тебе что?
— Нет, ты скажи!
— Да он Кольцовой.
— Оно и видно — прыгуны. У нас в михайловской — служба, ни от какой работы не откачнешься.
— Сумы зато у вас опять толсты.
— Может, у есаулов толсты…
— А что, братитечки, — сказал вдруг вовсе не к разговору круглолицый парень, — мужик–то он мается, землю ковыряет век, скупа землица мужику, грош соберет, полушку отдаст.
— На Руси, братцы! — отозвался Котин, и нельзя было понять, восторг, тоска или странная укоризна зазвучала в его голосе.
Казак из михайловской сотни повернулся к молодому запорожцу:
— То ж у вас, у хохлов: палку в землю воткни — вишеньем процветет.
А Родион, морщась, поднял рубаху. Грудь его была замотана тряпкой.
— Хиба ж вишня, — равнодушно ответил запорожец, пригладив меховые волосы.
Бурое пятно проступало в тряпке на груди Родиона.
— Все саднит, Родивон?