Шрифт:
Голова кружилась, он вернулся на хутор, деревца и деревья покоились, повалившись на бок, только пять яблонь вдруг оторвались, взмахнули ветками, взмыли в воздух и давай кружить над головой Милашюса, жужжа, будто пчелы. Милашюс попробовал заткнуть уши, но не получилось, все равно было слышно, потому что яблони летали очень уж быстро, просто как бешеные, а когда взошла водянистая луна, то яблони стали стряхивать цветы, и голубые точечки, вращаясь в воздухе, опускались на изрытую землю, застилая заполнившиеся водой ямы и черные корни яблонь. Милашюс глядел на летающие и осыпающие свой цвет яблони, он еще не был настолько пьян, чтоб не подумать: «Хорошо, пока тут только мои беснуются, а вот когда соберутся летуньи от всех соседей, господи боже, ведь тогда земля с небом перемешаются, а под этими своими цветами и похоронить могут». От этой мысли он попятился, а потом пустился бегом по проселку. У погреба, в котором он держал картошку и свеклу, ему пришлось остановиться: услышал, что его кто-то окликнул. Подойдя поближе и наклонившись, он увидел лежащую под тонким целлофаном свою увядшую мамашу — точно в какой-то тепличке. Высохшим пальцем показывала она на свой подбородок, где вместо длинного волоса росла небольшая белая яблонька.
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Слово, которым вскоре я назову себя, вам может не прийтись по вкусу. Нет, не так: само-то слово ничего, только вы такие хорошие, что скажете — так нельзя, это одно притворство, поза, неправда — кто же захочет называть себя таким именем? Дело ваше. Я сам это слово говорю себе четко, без всякой желчи, без обиды, без тени мести. Этого еще не хватало: мести! Мне некому мстить, поскольку никто никогда не сделал мне ничего плохого. Смешно — сейчас кажется, что и не мог сделать, поскольку я все равно бы этого не понял… Я всегда с трудом отличал плохое от хорошего. Все, что непонятно, как известно, лишено и ценности… Не раз те, кто посильнее, отбирали у меня завтрак, когда на перемене я доставал бутерброд, не раз выворачивали карманы и отнимали последние копейки. Однажды… На этом, пожалуй, следует остановиться… Так вот — однажды заставили меня раздеться догола и прыгнуть с берега в омут. Водой меня не испугаешь, нырял я, как выдра, без воздуха мог пробыть долго, как йог. Вытягивал руки, чтобы дна или, не приведи господи, камня на дне сперва коснуться руками, а не своей ценной головой. Однако те, что остались на берегу, что просили меня прыгнуть… Если б они просили? Насильно меня раздели, больно выкручивая руки, потом бесстыдно проверили что к чему.
— Чистые! — сказал один. — Кто бы мог сказать, что у такой гниды могут быть образцово чистые штаны!..
Было чему удивляться криворотому: раньше, пока мы друг друга называли другом, я с трудом выдерживал его соседство — от него ужасно разило, поскольку, как позднее, вертя изящной головкой и глядя голубыми глазами на меня, сидящего в самом страшном на свете зубоврачебном кресле, сказала стоматолог нашего городка (устали, пока выучили это слово!), у криворотого в самом отрочестве стали гнить зубы. А потом, когда мы уже подросли и выросли, раздетые догола в военкомате диву давались, почему криворотого так долго держит врачиха с морщинистым лицом. Думали, может, потому, что криворотый метил в авиацию (мы распевали еще и такую песенку: «с золотым зубом»…). Выяснилось (подслушивал один из нас, о чем толковали врачи), что разглядела она какую-то гниль между ногами. О таких злополучных болезнях тогда никто и не слыхивал, у него это появилось от грязи и пота. Как же ему не удивляться, глядя на мои штаны!
Так вот — нырнул я тогда на самое дно. Нырнул! Перед этим сильные руки раскачали меня, решив подкинуть вверх — ведь интересно же посмотреть, как человек падает с высоты — и мне пришлось не только руки вытянуть, но, как коту, перекувыркнуться в воздухе, чтобы не шлепнуться, подобно сковороде, на живот, а войти в воду вниз головой. Удалось, нырнул я аккуратно, выплыл на другом краю и хотел было этим бандитам, галдящим на берегу, улыбнуться. Бог весть почему — ведь они могли решить, что это я с переляку, что я перед ними заискиваю… Поэтому я поджал губы. И не только поэтому — увидел стоящих на берегу трех девчонок, участниц наших затей; они хохотали, а ветер раздувал их платья, тогда еще не школьные, тогда формы никто не носил — всяк одевался по карману.
Девчонки и были главным препятствием, и я с ужасом подумал: что придется делать, если по просьбе или по приказу этих дружков они будут так стоять до… вечера… Тогда я еще не знал, что они собираются как следует надо мной поиздеваться. Девчонки все еще ухмылялись, особенно эта носатая, которая мне нравилась, поскольку обо всем выражалась ясно. Иногда даже слишком ясно.
— Мой отец, — сказала она как-то, — настоящее коровье дерьмо.
— Почему? — спросили мы в один голос, потому что обычно целой стаей шли в школу.
— А потому… Позавчера вернулся пьяным в дымину, мать сердилась, а потом, когда легли, заплакала. Говорит, никакого от тебя толку — ни на работе, ни в постели. Вот отец и заплакал. Одно слово, коровье дерьмо!
Мы все равно не поняли, чем же провинился отец носатой — нам ведь тоже иногда случалось выпить, и каждому понятно, что у выпившего силенок немного.
— Потому, что настоящий мужчина не плачет!
Возвращаясь из школы, мы иногда заводили разговор о высоких материях, у носатой и здесь был наготове абсолютно ясный ответ:
— Болтаете об этой своей истории. Чистое дерьмо и в этой истории проживало: и мужики, и бабы другим на шею вешались… Особенно мужики. Нашли, чем хвастать. История!..
Так вот — именно эта носатая в тот раз, когда я болтался в омуте, и ухмылялась, глядя на меня. Ухмылялись и еще две девчонки. Смеялись, держась за животы (да какие у них животы — будто доски!). Был я очень молодой — точнее говоря — еще совсем пацан — однако кое-что, торча в виде, прикинул, потому что надо было прикинуть: от холодной воды посинели не только руки-ноги, синий цвет по животу поднимался помаленьку вверх к впалой груди. Я знал, что носатой еще долго не пройдет охота держать меня в этом холоде. Родного бы отца держала, не только меня. Вот я и рявкнул:
— Да уходите вы, гадюки, домой. Катитесь к черту. Сейчас я вылезу из воды…
Если б мне удалось рявкнуть, может, компания носатой и ушла бы прочь, но разве я рявкнул? Самому директору я мог бы рявкнуть, а носатой?.. Заскулил я, как слепой щенок, в моих словах не было ни воли, ни силы. Слова без воли и силы — бессмысленны, им самим стыдно быть слугами в общении между людьми. Хорошо, что она когда-то раньше намекнула про своего отца и назвала его этим некрасивым словом — я этого слова решил от нее не ждать: переплыл через омут, подобно бобру погружая пониже зад, однако на берег поднимался смело, глядя прямо на носатую, почти не видя остальных ее подружек и всей компании криворотого. Казалось, что на мгновение вся эта шайка растерялась, однако только на мгновение. Крепкие руки схватили всех троих девчонок и держали. Теперь девчонки уже визжали. Ладно, визжите, это мне пригодится!.. Я был совсем близко к своей одежде, в беспорядке разбросанной на берегу, уже потянулся, чтобы схватить хотя бы самое необходимое, но в этот миг глаза залепило настоящее коровье дерьмо — один из дружков криворотого безжалостно запустил прямо в лицо лепешку. Бухаясь обратно в воду, я еще успел увидеть, как носатая наотмашь смазала криворотому по лицу, как девчонки вырвались из держащих рук и убежали по тропинке к мосткам через реку.