Шрифт:
— Избегай кладбища. И не ухмыляйся, когда тебе говорят. На кладбище — твоя черная безнадежность.
Дурак! Идиот! Будто на кладбище может оказаться какая-нибудь белая радость…
Ведь потому я здесь так разоряюсь, что старик оказался прав; кладбища мне не удалось избежать. Не не удалось, а просто не смог. Старик не показывался долго, в каком котле да какую смолу моей судьбы он варил, не знаю, будто в воду канул, я дал ему с собой несколько бутылок. Мне становилось все грустнее, чуть что, переносился мыслями в Кенигсберг, Тольминкемис, Петербург, Аникщяй, Сведасай, Папиле, иногда — даже в Вильнюс, а может, именно оттого, что переносился, — на самом-то деле я был совершенно один.
И вот тогда… Однажды решил я уйти от своего дома как можно дальше, идти и идти — по заросшим травой проселкам и тропинкам, останавливаясь у какого-нибудь кирпичика былого дома. Пророчества старика… Я обнаружил сельское кладбище. Это был унылый клочок земли, заросший бурьяном, когда-то обнесенный деревянной изгородью, которая теперь, прогнив, извивалась как брошенная веревка — деревня, за которой числилось кладбище, давно уже не существовала. С тех пор я часто бродил по кладбищу, уходил утром и возвращался поздним вечером, а то и ночью, на кладбище останавливался в головах могил — так мне казалось, — желая укрыться от покойников, чтобы, привстав в гробах или в земле, они меня сразу бы не увидели. Я стоял и все думал о людях, которые когда-то так чудесно покачивались на лучах лампы нашего дома. Совсем забыл заходить в чулан и прикладываться к бутылке.
Однажды испугался: подойдя к кладбищу, увидел на нем высокую женщину в черном, а рядом с ней маленькую девочку, уцепившуюся за руку женщины. Опустившись на корточки, женщина выдернула с одной могилы несколько травинок, потом подошла к другой, выдернула и с нее, подняла девочку на руки, прижала к себе и, как мне показалось, торопливо удалилась по тропинке, я видел ее ноги, мелькающие в высокой траве возле изгороди кладбища, но вскоре женщина исчезла из виду, скрылась в молодом сосняке. Хотел было побежать за ней, но не посмел. Каждый день я ходил на кладбище, но две недели черная женщина с девочкой не показывалась. Целыми днями сидел я на большом камне на краю кладбища, глядя на покосившиеся кресты да в ту сторону, куда тогда ушла женщина.
Пришли они снова вдвоем. Девочка семенила рядом с черной женщиной, оттопырив нижнюю губку — казалось, она только что плакала. Меня она заметила первой, дернула маму за руку, черная женщина обернулась, сразу же увидела меня, однако нисколько не растерялась. Зато растерялся я. Мог бы попробовать описать вам, каким было ее лицо, впоследствии, как вы узнаете, это лицо я видел часто. Мог бы описать. Но не скажу ни слова — полагаю, что это лицо видел только я один, полагаю, что так будет лучше, во всяком случае, для меня. Ее девочка улыбалась, однако, насколько я мог понять, со страха, желая улыбкой приручить меня, а я тогда — совсем забыл об этом — выглядел ужасно, я был бородат, в рваном костюме, том самом, в котором защищал докторскую. Женщина, наконец, тоже улыбнулась. На всю мою недолгую уже жизнь запомнились мне не только ее лицо, о котором я опасаюсь рассказывать, но и первые странные ее слова:
— Вам хорошо жить. Вы счастливый человек.
Что это было? Насмешка или ясновидение? Не знаю. Скоро я кончу свой рассказ, и вы сами сможете сказать. Лучше уж вы скажите.
От ее слов я лишился дара речи, губы мои шевелились, но я выдавил одно только слово:
— Почему?
— Надо ли спрашивать? Бывает только так или по-другому, — ответила она сочным, сильным голосом, совсем не подходящим к ее черному одеянию.
Сам себя стыжусь: с того раза, когда она заговорила со мной, возле моей покосившейся койки осталась навеки стоять выпитая до половины бутылка. Кого ждет бутылка-то? Может быть, старика, а его нету — как в воду канул. Но ведь он мне совсем не нужен, совсем… По ночам я как сумасшедший брожу по полям, захожу на кладбище, размахивая фонарем, привезенным с родного хутора, от брата. Я уже знаю, где они живут, возвращаясь, часто захожу, фонарь оставляю в сенях, сижу допоздна, и когда собираюсь уходить, она просит посидеть еще. Я рассказываю им о далеком своем крае, не забывая и про того голубка, который испустил дух у меня в руках, вижу, как у девочки на глаза набегают слезы, и мне самому грустно, я уже не помню, когда видел такие настоящие слезы. Когда я собираюсь уходить, они обе просят посидеть, и я не хочу здесь рассказывать, каким голосом просит черная женщина, я не говорю, какое у нее при этом лицо, ничего больше не скажу. Интересно, видит ли этот старик из какого-нибудь своего логова, как я иду ночью, размахивая фонарем? Что бы он сказал мне теперь? Пожалуй, я уже соскучился по нему.
Потом меня стали мучать подозрения: боялся, что кончится керосин, поэтому постоянно ездил в город, керосин доставать было непросто, никто уже его не покупал, продавец, сидящий где-то на краю города, сердился, что я не даю ему житья. Но я не мог иначе: мне почему-то казалось, что этими походами в город за керосином я спасаюсь от приближающейся беды, что спасаю не только себя, но и их, оставшихся среди лесов. Постоянные покупки керосина были как бы поползновением не оторваться навеки от жизни, от своего окружения, не кануть в неизвестность среди сосновых боров.
— Какого лешего? — однажды вконец рассердился продавец. — Привози бочку и налей, чтоб хватило до гробовой доски!
Я уже говорил, почему так часто ходил в город. Выполняя этот ритуал, мне так казалось, я придавал смысл нашей — чьей же больше? — жизни. И еще — давайте скажем хоть в эту минуту правду — я чувствовал, что этими походами я отдаляю от себя, а может, и от нас троих, что-то страшное. Когда я сказал продавцу, что нет у меня никакой бочки, он выкатил огромную из сарая, доставил к цистерне, накачал полную керосина и махнул рукой шоферу грузовика. Вскоре бочка уже стояла в кузове, шофер свернул на дорогу, даже не спросив, куда мне надо. Откуда он знал? Когда я вернулся домой, бочка, которая здесь, перед этой жалкой лачугой, казалась еще больше, уже чернела среди сосенок и на ней сидела невиданная птица.
Ах ты, господи! Вечно что-нибудь бывает некстати: сейчас, когда старик был мне совершенно не нужен, он появился — прошел мимо дома женщины. Хорошо, что я был в избе. Хорошо!.. Смешно! На другой день он снова брел мимо, я сидел во дворе на лавочке, старик меня видел; кивнул ему, но он ушел как слепой, почти убежал, исчез в молодом сосняке. Почему он здесь не ходил раньше?
— Почему? — переспросила женщина. — Тебе все почему? Разве это важно?
— Важно, но не очень.