Шрифт:
— Когда сюда приплывут корабли, здесь тоже устроят такую вот «венецианскую ночь». Мы поднимемся с тобой на палубу (ты наденешь белый костюм), займем самые лучшие места, возле оркестра, корабельный винт завертится, в воздух взлетят ракеты, и когда корабль пройдет далеко в глубь водохранилища, ты скажешь мне: «Папа, сейчас мы проплываем над школьным двором. Слышишь звонок?» «Слышу!» — отвечу я в шутку, но, прислушавшись, и впрямь услышу его трели — тихонькие, словно это зажужжала пчела, и ее голосок пробивается сквозь толщу воды. Потом я скажу тебе: «А сейчас мы плывем над нашим домом. Видишь шелковицу у сеновала и яблоню, на которую ты так любил забираться?» «Вижу! — ответишь ты. — Яблоня зацвела, а у нее в дупле высиживает птенцов синица…»
— Но ведь кошка сожрала синицу, папа?
— Да, мой мальчик, но когда ты вспоминаешь о ней, разве не видишь, как она по-прежнему порхает над дуплом?
— Вижу. У нее в клюве гусеница…
Блуждающий взгляд Рыжеволосого отыскивал синицу, но птица пряталась среди воспоминаний, точно в доме, где все в беспорядке раскидано. Синица пыталась упорхнуть в окно, но стекло преграждало ей дорогу, и она, трепеща, падала на ладонь Маккавею. А старик-отец не замечал синицы, его мысли были заняты иным. Он слышал, как поскрипывает под ним полка вагона, который везет детей после той злополучной экскурсии. Негодник, пропадавший трое суток, сказал, что случайно встретил на улице родного дядю и поехал с ним в Балчик, — думал побыть только до вечера, но двоюродные братья уговорили остаться переночевать, дядя попросил одного знакомого предупредить учителя, да тот вроде бы никого в школе не застал… Учитель слушал его ровный голос, прерываемый стуком колес на стыках рельсов, понимал, что мальчишка лжет, но уже не испытывал гнева. Все окончилось благополучно, тревога в душе затихла, и он смотрел в окно вагона на высокие крыши, над которыми через долгие промежутки продолжали рассыпаться искры фейерверка. Крыши на миг вспыхивали, приходили в движение, тени дымовых труб догоняли друг дружку, из их черноты стремительно, точно выпущенные из невидимого дула, взлетали в небо ослепительно белые чайки и секунду спустя таяли в ночи…
Морской праздник, на котором учитель так и не побывал, продолжался, но огни его становились все реже, он отступал все дальше и дальше, пока не исчез совсем — в беспредельности, в царстве непроглядной тьмы…
На другой день после разговора с сыном Христофор Михалушев поднялся на холм, откуда было видно плотину водохранилища. Возле еще не завершенной серой громады, перегородившей реку, среди окутанных клубами пыли самосвалов, от которых по всей долине шел гул и грохот, он увидел высокую, с трехэтажный дом, машину, действительно похожую на корабль. Машина эта была стального цвета и сверкала на солнце. Поскольку она находилась далеко и широкой своей частью была повернута к плотине, он мог рассмотреть только один ее борт. Узкие, в три ряда, оконца, над ними широкая палуба, по которой двигались люди в матросских тельняшках, что-то тянули — вероятно, закрепляли канатами мачту своего сухопутного корабля, как мысленно назвал учитель эту машину.
Корабль стоял на якоре в маленьком озерке, которое без труда переплывет самый неумелый пловец из здешней детворы, и, казалось, был захвачен в плен песками. Впрочем, это только казалось: внимательно приглядевшись, Христофор Михалушев заметил, что серый корпус машины подрагивает от гула моторов и медленно продвигается вперед, к холму, отдаленному от нее по меньшей мере на километр, что корабль шаг за шагом преодолевает это пространство, вгрызаясь в речное русло и выбрасывая плотную струю воды вперемешку с песком и камнями.
Необычным был этот корабль для поречья, где берега наполнялись глубокой, не проходимой вброд водой лишь во время больших весенних паводков, а в остальное время года, особенно летом, река мелела и можно было, даже не разуваясь, перейти по камням с одного берега на другой.
Железная махина с искрящейся на солнце мачтой, с широкой палубой, по которой по-прежнему двигались люди в тельняшках, с гудящими моторами говорила учителю о том, что близится конец пасторальному покою, все еще разлитому по котловине, несмотря на грохот самосвалов и громкие возгласы строителей. Близится конец и виноградникам на том берегу, где по весне сновали с опрыскивателями крестьяне и за каждым из них следовало по пятам синеватое облачко; близится конец железнодорожной насыпи, с которой уже сняли рельсы, но линия еще проглядывалась, сохранив светло-серый цвет щебенки там, где прежде лежали шпалы, — эти полосы исчезнувшей железной дороги чем-то напоминали полоски на тельняшках, которые мелькали сейчас на палубе.
Приближался час большой воды, нового пейзажа, к которому предстояло теперь привыкать: отраженная в водохранилище гора, зеркальное небо с короткими восходами и долгими летними закатами, безмятежно отсвечивающие в воде звезды, что лежат под веслами лодочника, и он, если вздумается, может проложить между ними свой извилистый путь. Предстояло привыкнуть к волнам, которые в ветреную погоду будут вздыматься — плотные, темные, с пенистыми краями — и с грохотом разбиваться о скаты берегов; привыкнуть к крикам чаек, неведомыми путями проведавших про новый водоем и прилетевших сюда от самого моря, — глаз будет любоваться их полетом, особенно в ненастье, когда чайки, на темном фоне неба кажутся ослепительно белыми; привыкнуть к тому, что в тихую погоду, когда вода прозрачна, там, где помельче, проглядывает дно с еще сохранившимися проселками, еще угадываются колеи от телег. Водную гладь будут бороздить лодки…
Пейзаж менялся — медленней на глазах, быстрее в воображении, — и огромная машина среди песков, глухо урча, пенившая позади воду, со своими мачтами, со снующими по палубе людьми, говорила учителю, что час большой воды медленно, но неуклонно приближается.
Вернувшись домой, он сказал Маккавею:
— Я видел машину, о которой ты говорил. Это не корабль, а драга, — ее, наверно, доставили сюда, чтобы углубить дно водохранилища, где будет выситься башня. Нос ее не похож на носы теплоходов, и корма у нее другая, но, глядя, как держится на воде ее огромный корпус, как она метр за метром подступает к холму, я подумал о том, что скоро наступит время, когда и мы с тобой наденем тельняшки, как те люди, что сейчас расхаживают по ее палубе. Ты молодой, можешь выучиться на капитана или будешь плавать по озеру на лодке, а меня, как знать, может, возьмут сторожем на один из причалов, где курортники летом будут оставлять свои лодки… Представь себе: сижу я на берегу, покуриваю, а на другом краю водохранилища, где когда-то проходил поезд, несутся наперегонки яхты… В ту злосчастную мою поездку в Варну с учениками я видел состязание парусных лодок в заливе возле порта. Ветер так надувал паруса, что лодки кренились, и я думал: еще мгновение — и они перевернутся. Но думал я так потому, что понятия не имел, как управляют яхтой. А сидевшие под парусами были опытными моряками, и ветер покорялся их рукам. Яхты описывали широкие дуги и долго-долго летали, накренившись, потом выпрямлялись и прыгали на волнах, точно девочки, — ты, наверно, видел, как они прыгают через веревочку…
Все, что рассказывал отец, было интересно, но Маккавею не хотелось расставаться с мыслью, что возле плотины стоит настоящий корабль, а не драга, как сказал отец.
Еще в полдень, в самый солнцепек, он направился туда по раскаленному песку, слепившему глаза слюдяным блеском, — приходилось зажмуриваться, чтобы уберечься от режущего света. Сквозь узкие щелки век дрожавший над поречьем воздух казался дымящейся магмой: холмы растаяли и медленно стекали, затопляя поречье прежде чем пришла большая вода. Песок немилосердно обжигал ноги, и Маккавей свернул с самого короткого пути через отмели, который быстрее привел бы его к возвышавшейся возле плотины громадине, и пошел вдоль берега, то и дело ступая в воду, чтобы остудить ноги. Вода была теплая, но после невыносимого жара камней и песка казалась безмерно ласковой и прохладной.