Шрифт:
Иван Давидков не дает читателю отдохновения. Топор стучит. Гибнут деревья. Они обречены. Если не рубить их, они все равно будут затоплены водой, будут гнить на дне водохранилища. Учитель Христофор это понимает. Но ему тяжело, тяжело от мысли, что находятся люди, которые безжалостно «уничтожают то, что приносит плоды и радует душу». Ему тяжело, что кое-кто из учеников, которых он учил творить добро, попадая в определенные условия жизни, творит зло. Они равнодушно равняют с землей то, что сами же с такой любовью, как казалось учителю, выращивали на земле.
«Всю свою жизнь он старался не причинять никому неудобств, и это создавало неудобства для него самого», — так характеризует автор своего героя. И сочувствует ему. Иван Давидков не может иначе: свое перо он неизменно обмакивает в доброту. Так было и с предыдущими его повестями: «Далекие броды», «Ломоть хлеба для путника», «Вечерний разговор с дождем», «Белый конь у окна», «Прощай, Акрополь!». Это проза поэта. О поэзии его не скажешь: стихи прозаика. Он начинал как поэт, и от первой книги стихов Ивана Давидкова (1949) до первой повести прошло восемнадцать лет. Книги стихов продолжают выходить наряду с книгами прозы. Стихи и проза проступают в своем единстве. Книги эти порой иллюстрируются самим автором. Так знакомимся мы с художником в прямом смысле слова.
Опечаленный Иван Давидков не хочет печалить своего героя и своего читателя. Он, по словам Михаила Светлова, сам лучше бросится под паровоз, чем кинет на рельсы своего героя. В стихотворении «Жил-был художник» Иван Давидков пишет:
Зимой у него мутнело окно. И когда на дворе бесновались вьюги, он солнцем расцвечивал полотно, чтоб деревья согреть, а не замерзшие руки. (Перевод Д. Самойлова)Художник Иван Давидков обладает душевной зоркостью. Он чувствует, как устала пчела от долгого перелета, он осуждает мальчика, который вслед за своим отцом заявляет, что бабочек надо истреблять потому, что из их яичек выводятся гусеницы, и он не понимает местных журналистов, которые умолчали о случившейся беде, об утонувших в воде людях. Локаторы души Ивана Давидкова повернуты в сторону так называемого маленького человека, творящего великие ценности мира.
Писатель встает не только над идилличностью. Он встает над своей печалью и раздумчивостью. Время сильнее нас, оно торопит нас. Нам не удержать уходящее. Но что в наших силах? «Спасти от забвения человеческие достоинства, к которым время всего беспощаднее…» Вот нерв романа: спасти достоинства и передать их будущему. В этом писатель решителен. В этом он не дает послабления, не делает поблажки ни себе, ни другим.
Лев ОЗЕРОВ
РИФЫ ДАЛЕКИХ ЗВЕЗД
Маме
1
Райнер Мария Рильке. Новые стихи. М., «Наука», 1977. Перевод Г. Ратгауза. (Прим. ред.)
Рубили придорожные осины… Эхо той рубки билось в голове старого учителя точно в огромном, пустом и гулком доме; Христофор Михалушев шел, оступаясь, по разрытой шоссейной щебенке и все думал: давно ль это было — десять лет или век назад? Пни могучих деревьев, почернелые от дождей, иструхлявели, осели, и трава уже почти скрыла их. Казалось, чья-то невидимая рука тащит корни к себе, в самую глубь размытой земли, а молодая поросль тянется к гулу ранних пчел в тщетной надежде удержаться, устоять перед этой жестокой силой…
Тень путника на траве подрагивала — узкая, маленькая, как и он сам, тщедушный, усохший с годами, — и, глядя на нее, он понимал, что приустали ноги, упрямо и безотказно носившие его по дорогам. Ветерок пузырил холщовые брюки, совсем побелевшие на коленях, щекотал заросшую, тонкую, жилистую шею, забирался под рубашку с потертым воротничком, и старик чуть поеживался от приятной щекотки. Он не брился несколько дней. Густая седая щетина, точно застывший клей, обтянула худое лицо с острыми скулами, он знал, что стоит ему взяться за бритву как на него из зеркальной глуби глянет некто с таким же лицом и уставится испытующе, словно намереваясь задать нелегкий вопрос; карие глаза в сетке морщинок смешливо прищурены, на губах ироническая улыбка, отчего складки в углах рта становятся крупнее и резче, надо лбом, словно голыш на речной отмели, поблескивает пролысина, — а ведь были времена, когда береговой ветер ерошил его густые пепельно-русые волосы… Опаловая мягкость миндалевидных глаз пытается затушевать этот предательский отблеск старости. Они смотрят неожиданно молодо на лице, где прожитые годы оставили свой отпечаток, подобный следу подошвы на засохшей глине. Зрачки золотисто светятся, как спелый плод, и в них видится глубина и спокойствие тихой осенней заводи. И если правда, что глаза — зеркало души, то путник, проходивший мимо осиновых пней, сумел сохранить душевную молодость. Только вот трудно решить, что это: дар судьбы или наказание для таких людей, как учитель Христофор Михалушев?
Молодые побеги вместе с осиновыми пнями все глубже уходили в мокрую землю. Старый учитель смотрел на них, и ему вспоминалось, как он с мальчишками купался в детские годы в омутах.
Пока он на берегу раздевался, клал камень на свернутую одежду, чтобы ее не унесло ветром, другие ребята обычно уже лезли в воду, осторожно нащупывая дно; сначала вода была им по грудь, потом по шею, по маковку, а потом ребячьи выгоревшие вихры уходили под воду, как вот эта поросль на пнях. Останки огромных деревьев тонули в невидимом омуте забвения, им уже не выплыть больше. А мальчишки живо выныривали с веселым плеском, подзадоренные шуршаньем придонных камушков… Глядя на зеленеющие хохолки побегов, учитель подумал, что, если он доживет до новой весны и опять побывает здесь, к тому времени канавы обок заброшенной дороги и сама она прорастут травой, и лягушки будут выскакивать из-под ног, как мокрые серые камешки в хлынувший ливень…