Шрифт:
Знаменательно отношение Шефнера к Александру Блоку.
В 1980 году, в связи со столетием со дня его рождения, Шефнер писал так: «Блок «дошел» до меня довольно поздно. Конечно, и в дни моей юности я знал его стихи, и многие — наизусть... Но лишь вернувшись с войны, испытав блокаду, потерю близких, гибель друзей, сам отлежав полтора месяца в блокадном госпитале — одним словом, хлебнув бед и повзрослев, — лишь тогда я принял Блока не памятью, а душой и сердцем. Но зато уж принял навсегда, и навсегда он стал любимым моим поэтом. Я любил его не только за его стихи, но и за то, что он был таким, каким он был. Я убежден, что в XX веке не найти поэта более трагически-незащищенного и в то же время не сыскать поэта более смелого в своих решениях, откровениях и предвидениях. А если говорить по более узкому, сугубо личному счету, то для меня, коренного питерца, Блок притягателен еще и тем, что он, как никто другой в нашем веке, ощутил и расшифровал красоту Петербурга — Петрограда, понял буднично-таинственную суть нашего города, его повседневное величие».
Шефнер в полном смысле слова выстрадал «своего Блока». И неудивительно, что путь к Блоку — а родился он и всю жизнь, как известно, провел в Петербурге — это для Шефнера и путь к постижению «буднично-таинственной сути» родного города.
Прекрасные страницы посвящены Ленинграду двадцатых годов, Васильевскому острову разных лет в «Чаепитии на желтой веранде».
В «Сестре печали» Ленинград предвоенный и блокадный — в перекрестье безмятежно-мирных и трагически-суровых картин — окружен ореолом стойкости и мужества.
А в «Светлом береге» еще преобладали акварельные, элегические тона. «Безбольная» грусть любовных встреч и разлук владела романтически настроенным поэтом. Но как бы по контрасту с задумчивой тишиной парков и пригородов влекли к себе Шефнера и другие, индустриальные пейзажи: «огни, вращение колес и рев разгневанного пара». Поэзия окраинных кварталов с заводскими краснокирпичными корпусами, с «почти фантастической» красотой голых металлических конструкций чуть ли не с детства чем-то непонятным трогала его душу.
Готовым к сопротивлению и мести предстал Ленинград в блокадной книге стихов «Защита» (1943)... Жизнь замерла. Город «темными глазницами пробоин» смотрел на Запад «в ярости глухой». Дома, каналы, деревья, памятники, «все каменное, медное, живое» поднималось на врага. Даже чудом уцелевшее среди руин стенное зеркало, вися «над бездной», бросало вызов войне: в его стекле, «тускнеющем и зыбком», таилась жизнь. Гневной воительницей с черными от пороха и крови руками виделась Победа. И плакатная резкость, призывы к сопротивлению не заглушали в стихах языка «печали и войны», языка человеческой боли.
Блокадный Ленинград для Шефнера — эталон мужества. Память о войне и блокаде определила, может быть, основную тональность всей его последующей лирики, овеяла воспоминания о 22 июня и маршевых ротах, «застывших на плацу», о бесстрашно-молодых ленинградских девушках, копавших окопы «в те роковые дни», об эпизодах, «без ретуши и без подчистки» запечатленных на старых армейских фотоснимках. Память эта неизбывна. Она помогает поэту читать «клинопись войны» на стенах старых дворов, обостряет пристальность, с какою он глядит на мир глазами погибших друзей, погружает его в «военные сны», в ту стихию, где его душа обретает вторую реальность, жестокую и беспощадную.
Забвение тех, кто убит на войне, равносильно измене самому себе. «В трудный час, на перепутьях лет» зовет поэт погибших «на подмогу совести своей». Память и совесть для него неразделимы. Память о войне спасает от «бездумного равнодушия», вселяет тревогу. Это чувство душевной тревоги — фермент, катализатор, без которого в шефнеровской лирике немыслимы никакие нравственные реакции.
В поэзии Шефнера устойчивый этический микроклимат. Провозгласив однажды счастье «рабочим качеством и естественным состоянием» человека, поэт употребил немалые усилия, чтобы предостеречь себя и своего читателя от обманчивого благополучия и житейской суеты, от корысти и легковерия.
Подлинным манифестом стало его стихотворение «Вещи» (1957), с афористической концовкой:
Будь владыкою их, не отдай им себя на закланье, Будь всегда справедливым, бесстрастным хозяином их, — Тот, кто жил для вещей, все теряет с последним дыханьем, Тот, кто жил для людей, — после смерти живет средь живых.И нужно сказать, что Шефнер восстает не только против мещанского накопительства. Счастью, в его понимании, противопоказана любая косность — все, что закрепощает человеческую душу. Счастье — в трезвой самооценке, в неудовлетворенности собой. Привыкнув шагать «по теневой, по непарадной» стороне, поэт отдает свои симпатии «грешникам», «невезучим», «счастливым неудачникам», тем, кто «падал и вставал», кто «жизнью закален». Он знает, что лишь немолкнущая совесть, не сулящая никаких соблазнов, не способная на компромиссы, гарантирует человеку внутреннюю духовную свободу.
Отсюда и категоричность Шефнера, и требовательность к себе: «Умей, умей себе приказывать, муштруй себя, а не вынянчивай...»
Оттого еще в «Моленье к дисциплине» (1977) не просил он снисхождения у судьбы:
Будь такою, как бывала, Не чинись со стариком, — От почетного привала Отгони меня пинком!И эта выдержка, интеллигентная подтянутость, твердость духа изобличают в Шефнере поэта истинно ленинградского.