Шрифт:
Она повторила как-то бесцветно, даже беззвучно почти:
— Там тебя, Федя, сгноят за долги, а у нас всего двадцать пять франков осталось, на что же ехать-то нам?
Он опустился у самого входа на стул, согнулся, точно переломился в спине, обхватил руками горящую голову и весь точно замер в безмолвном отчаянии, сознавая только одно: безысходность, одна голая безысходность кругом.
Оставаться нельзя и уехать тоже нельзя. Необходимо без промедления писать и писать, и невозможно ни о чём писать на чужбине. Он весь в долгах, кредиторы ловят его, он обманывает, в сущности, честных людей, которые имели неосторожность, даже из гуманных, может быть, чувств, одолжить брата его и его самого на честное и благородное дело, которое бесславно и неожиданно так провалилось. Человек он был честный, и он был мошенник, пусть мошенник невольный, да всё же мошенник. Он оправдывал себя и не находил никаких оправданий. Вот те, за окном, всегда и во всём оправдают себя, да он их паршивой логикой жить не умел, не хотел и не мог, пропади они пропадом всё.
Бешенство им овладело.
Что, Виссарион Григорьевич, небось скажете, что вот, мол, оно, что тоже заела среда, что это и истина вся? Да, каждый день, каждый час, каждую даже минуту он позорит своё честное имя именно тем, что денег проклятых нет ни гроша! Именно сам и позорит себя чрезвычайно! По обстоятельствам, по обстоятельствам, да, по обстоятельствам, чёрт их возьми! И писать вот не может по обстоятельствам! И не имеет возможности домой возвратиться, по обстоятельствам тоже! Кто против этого говорит? Никто против этого не говорит и не подумает говорить, однако, однако, всё в руках у него, вот в этих самых руках и в этой вот голове! Писать? Он будет писать! Возвратиться домой? Он сыщет средства и возвратится домой! Что бы там ни представили против него обстоятельства, а всё в себе и в себе! Предаётся благородной тоске! Шляется бог знает где! Вспоминает родные углы! Россия в сердце у нас, так чего же ещё? Бездельник и мот! Две, три, четыре книги должно создать, не в течение года, так в течение двух, чтобы непременно очистить своё честное имя от грязи вот этих ваших всех обстоятельств и взять, слышите вы, не получить, не как подарок, не как милость от кого-то иметь, пусть и от высшей судьбы, а взять своё священное право воротиться непременно домой!
И все духовные силы необычайно в нём напряглись, и энергия в нём заклокотала ключом, и он ощутил необходимость направить эти силы, эту энергию на что-либо, хоть бы на что, всё равно, лишь бы ринуться в бой, лишь бы сию минуту погрузиться в работу, в этот прекрасный, в этот притягательный умственный труд. Никаких обстоятельств! Только вперёд и вперёд!
Он не приметил, как был уже на ногах, и шагал стремительно, быстро, весь действительно подавшись вперёд, на мгновение вспомнив, что она о чём-то плакала без него, Боже мой, этот ангел, должно быть, ужасно страдала она, и тут же об этом забыв.
Нет, Виссарион Григорьевич, тысячу нет, простите великодушно, кланяюсь вам, однако среда пока что не заела меня, и не заест, не заест, вы поглядите ещё! Стало быть, всё-таки не среда, не среда! Стало быть, он без минутного промедления окончит эту статью, непременно и этими днями, довольно с него! Обстоятельства, чёрт побери!
Что-то всё же слегка пошёптывало ему, что он не доспорил ещё, что имеются и ещё аргументы на той стороне, что ответ у него ещё приготовлен не весь, может быть, может быть, да ведь этак не видать и конца, спор-то можно пока что убрать, только факты, одни только самые голые факты: был таким и таким, то и то говорил, так и так поступал, главное, с математической точностью всё, одна только правда, тоже голая, несмотря ни на что, с тем и возьмите, вот так, и на всю вашу цензуру слишком плевать, тоже болваны сидят, и эти туда же, учредили среду, об этом пиши, а об этом не смей, дураки, обо всём же можно писать, сам Белинский какие вещи писал, пороховые бочки в подцензурном журнале, и вся ваша среда ему была нипочём.
И в тот же день за роман. Красавец — истинно современный герой, благороден, из самых мещанских натур, вот бы сто тысяч схватить, душу отдаст и продаст, однако претензия на самобытность ужасно большая, и на поэзию даже, что в таких-то натурах слишком нередко у нас, тут и весь-то самый важный вопрос: и без ста тысяч нельзя, и поэзии жаль, вот как бы одним разом всё получить, и сто тысяч и самобытность иметь, ан нет, брат, шалишь, невозможно коня и трепетную лань, что-нибудь надобно одно выбирать, а когда выбор есть, человек-то свободен от любых обстоятельств, сам, сам всё решил, математики нет, нет закона среды, есть одно право выбора и есть ещё чувство вины, если так ловко выбрал, что в скотину попал. Немного сложения, это уж непременно, у нежных чувство поэзии куда как острей, и насмешливость, разумеется, этак слегка свысока: мы, мол, так только, а никак не хуже других, вовсе нет, а за этим-то, разумеется, главнейшая мысль, что, мол, даже много и лучше, в этой мысли и самобытность-то вся, не в чём ином, этого у Красавца понимания нет. В одну молодую особу даже влюблён, в дальнюю родственницу свою, и объявлен уже женихом, это всё должно быть именно так. Ну а дальше-то что? Поэма, поэма-то где?
Впрочем, всё это мелко ужасно и дрянь, непременно должно роман о Христе, главное, сто тысяч не надо, а вот если есть у меня, так возьмите, и не из задней мысли, не из аферы какой, а просто так, от души, что ему эти сто тысяч, прах, и претензий потому никаких, просто как есть человек, в этом и вся самобытность его, и поэзия также, этим и не похож на других, без усилий, само собой, поищите других-то, чтобы сто тысяч отдал за так, нужно тебе, так на, мол, возьми, тут и выбора нет, тут и нечего выбирать, тут на все случаи жизни ответ сам собою готов, из нравственного закона в душе, не возжелай, не солги, обстоятельства бессильны над ним, однако есть ли свобода, если выбора нет, и какой же фантастический нужен сюжет? Красавец, тот в конце-то концов покорится среде, но станет страдать, непременно станет страдать и даже себя проклинать, может быть, а этот устоит перед давлением той же среды, останется честным и чистым, как был, однако, однако — не кончат ли оба одним?
Взгляд его всё же смягчился, углы рта стали понемногу приподниматься в довольной улыбке. Постороннее всё позабылось почти, на чужой стороне, денег нет, есть долги, всё теперь не имело никакого значения, провалилась среда, для чего здесь среда, когда он был властелин?
Нужна была героиня, ох как нужна. Влюбится в неё непременно! То есть кто же из них? Положим, Красавец прежде всего, поэзия-то должна же себя оказать, а она-то в другого, и тем мысль обоих раскроет. То есть как же в другого? Другой из другого романа! Так, героиня всё же нужна.
Ноги устали ходить, и он почти машинально сел за свой стол и уже совсем машинально принялся набивать папиросы. Пальцы с привычной бережностью брали фабричную гильзу, набирали фабричной машинкой грубый крупный табак, с быстротой, но с мягкой ловкостью вводили его в тончайшее хрупкое папиросное рыльце и так же мягко бросали в коробку.
Она должна быть, разумеется, нервной, подвижной и страстной, прямо огонь, мимо такой не пройдёшь, не влюбиться нельзя, но и похоть, похоть до ужаса будит во всех, плотоядные так и горят, тоже выбор, стало быть, есть, и большой, и с разных сторон, тоже изломана, нездорова, безумна, как нынче изломана, нездорова, безумна Россия, в лихорадке своей принявшая одну сытость за свой идеал, Боже мой, как же так? И тот непременно влюбился в неё, однако ж постой, который из двух, в который роман?