Шрифт:
В нём снова вспыхнули противоречивые чувства, эта героическая жизнь восхищала его, не восхищать не могла, и он подумал с тоской, что вот и этот оказался слишком хорош для России, сгорев очень рано, почти не оставив следа, и теперь, может быть, почти всеми забытый. И горько стало ему, что эта светлая, эта чистая, честная личность, каких, может быть, никогда не видала и слыхом не слыхала Европа, больше не трогает души очерствевших людей, ни в чьих благородных сердцах не зажигает огня, не любим, не почитаем никем. Но эта надежда на продолжение дела Петра! Совсем нет, дело Петра, слава Богу, теперь завершилось, и наступили новые времена! В уме его тотчас вспыхнул страстный, обличительный монолог, но в эту минуту спорить он не хотел и, успокаивая себя, сказал только то, что теперь было ближе ему:
— Да, у него была эта поразительная черта — волноваться о том, что лично до него не касалось, а сила убеждения доходила при этом до фанатизма. Он уж если сказал, то мог и сделать, и сделал бы непременно. Это была натура простая и цельная, у которой вместе слово и дело. Другие сто раз передумают, решаясь на что-то, а всё никогда не решатся, а он нет: решил — и сразу вперёд! И знаете, теперь, вот в последнее время, всё больше разводится подобных натур: сказал — и сделал, застрелюсь — и застрелится, застрелю — и застрелит. Всё это цельность, прямолинейность, и уже много, много таких, и ещё больше будет, увидите!
Иван Александрович потрогал холёным мизинцем висок:
— Ну, может быть, не совсем. Белинский увлекался, решительно увлекался, но результатом всех его увлечений было открытие истины. Он жертвовал собой только за то, что принял за правду и истину. Это и сделало фигуру его крупной, фигурой непреходящей. Каждый зачинатель нового дела непременно должен походить на него самоотвержением, бескорыстием, нравственной чистотой. А нынешние только оглядываются да ссылаются иногда на него, а натура-то совершенно не та. Куда им до него. Призраки, миражи...
Он вскинул голову, взволнованный, решительный и упрямый:
— Но согласитесь, чтобы сказать и выполнить сказанное, сила, воля нужна, известная цельность, бесстрашие пройти весь путь до конца, что бы там ни случилось с тобой.
Иван Александрович, искоса взглянув на него, улыбнулся снисходительно, мягко:
— В пустоте тоже есть своя цельность. Для проявления творческой, созидающей силы нужна большая, настоящая истина, добытая тяжким трудом, проверенная серьёзным опытом жизни. А нынешние, разве они истину добывали, разве проверяли её? Это же все недоучки, отвязавшиеся от школьной скамьи, от прямого полезного дела, от общественного труда, точней говоря. Это все самозванцы новой, как они уверяют, жизни, без подготовки науки и опыта, без всяких нравственных прав, даваемых дарованием, знанием и трудом, не признанные никем, только разве самими собой. Чрезмерное самолюбие в них, скрытая лень, недостаток основательной подготовки, отсутствие понимания действительной жизни — всё это мешает им видеть очередные шаги того дела, которому они навязались служить. От этого самолюбия они и бросаются к ярким крайностям, где роль их заметнее, но дела поменьше, поменьше труда. Они не работают, не пишут, не проводят рациональным, хотя бы и медленным, но более прочным путём своих мыслей, своих убеждений, потому что прочного ничего у них нет. Они хватают на лету занесённые истины, лишь бы поярче, не вполне понимая, не продумав, не прочувствовав их, спеша поскорей применить к жизни гипотезы, о большей части которых не только не было высказано ни наукой, ни общественным мнением последнего слова, но которые даже не приняты в серьёзном кругу разумного, мыслящего большинства. Они обольщаются одной декорацией духа времени, клянутся, спекулируют им, не вникнув в смысл, не думая о путях и способах и даже наружных приёмах, какими водворяются в общество какое-нибудь новое, прочное и верное начало, новая основа жизни. Это все мотыльки, ночь пройдёт, и никто не вспомнит о них.
Вот, вот, эти слова задевали его главную мысль, его самый главный вопрос, над которым он упрямо и раздражённо бился всю жизнь, и он не соображался больше ни с чем, он выпалил сразу, протягивая руку с напряжённо искривлёнными пальцами, словно собираясь силой вырвать нужный ответ:
— Нет, я вот вас прямо спрошу, как вы понимаете современного человека?
Иван Александрович уставился на эти ждущие, молящие пальцы, точно готовые вцепиться в него, и удивлённо сказал:
— Ну, что это вы, как понимаю? Не понимаю никак, да и только!
Не веря ему, не понимая, как можно об этом беспрестанно не думать, не мучиться этим, он возмущённо воскликнул, сжимая кулак:
— Это всё зря, вы зря сейчас говорите, не хотите ответить мне, может быть, потому, что не доверяете мне, не любите, то есть, я заранее соглашусь, хотите, но не можете меня полюбить! Как это так, Гончаров не может понять! Что вы, что вы, голубчик Иван Александрыч! Гончаров не пустяк, Гончарова со счета не скинешь! Гончаров всё понимает, да, верно, держит всё про себя!
Круглая щека Ивана Александровича вдруг покрылась детским румянцем, а глаза, беспомощно заморгав, отвернулись в противоположную сторону от него, и вялый голос слабо, еле заметно, но задрожал:
— Это, Фёдор Михайлович, совестно мне, я этого не заслужил, такая честь...
Его обрадовал страшно этот внезапный, удивительно детский румянец. Именно этот честный румянец так нужен, он тотчас решил, так был важен ему. Он заволновался от признательности, от деликатности и быстро сказал проникновенным, но возбуждённым, возвышенным голосом:
— Да, да, вы искренно думаете, и тем лучше, тем лучше, поверьте! О вас-то запомнят всегда, когда имена многих, многих иных навсегда изотрутся из памяти! Не притворяйтесь, какой из вас мотылёк!
Иван Александрович отодвинулся от него и вытянул ногу, точно надо было подвинуться, ногу вот, мол, отсидел, но щека его разгоралась, глаза всё смотрели куда-то и голос всё заметней дрожал:
— Ну, вот вы как, а есть люди, и много таких, которые меня называют пустым чуть не в глаза, творит, мол, бог весть из чего, чего я будто и сам не способен понять, а то ещё величают актёром и, довольные очень, ум-то, глядите, острый какой, потешаются своей выдумке, не думая, не предполагая того, что от таких выдумок другим ведь может быть больно и скверно жить.