Шрифт:
— Пусть критика неумна, к этому мы попривыкли, дура так дура, чего ж с неё взять, но, кажется, она ещё никогда никого не ругала так дружно, так бессовестно, так беспощадно, так грубо.
Он мягко напомнил, в самом деле стараясь смягчить, должно быть, жгучую боль от этих всеобщих камней, спеша стереть свою беззаботность:
— У неё и Гоголь был лакейским писателем, куда уж грубей.
Дёрнув кресло, приставив боком к столу, Тургенев грузно опустился в него, склонил голову и мрачно заметил:
— Ну, в Гоголе Белинский открывал гениальность, и даже скопец Шевырев [23] находил руку мастера в каждом эпитете...
Эта мрачность, эта склонённая голова возмущали его, нельзя поддаваться, нельзя раскисать, а Тургенев, запустив свою большую белую руку в эту груду пёстрых бумаг, с ещё большей мрачностью выдавил:
— Если судить по всем этим письмам и отзывам, меня не на живот, а на смерть пробирают во всех концах нашего пространного Отечества.
23
Шевырев Степан Петрович (1806—1864) — критик, историк литературы, поэт. Возглавив в 1841 г. вместе с М. С. Погодиным журнал «Москвитянин», стал проповедовать теорию «официальной народности», вёл непрестанную борьбу против В. Г. Белинского, натуральной школы.
Глядя на эту взлохмаченную седую склонённую голову, слыша этот мрачный медленный голос, он всё непосредственней, всё сердечней сочувствовал этому видимому несчастью собрата, но к его искреннему сочувствию невольно примешивалась жалость и даже немножко презрения. В этот момент Тургенев представлялся ему слишком мягким, слишком изнеженным, слишком расслабленным, помилуйте, также нельзя. Вероятно, прав был Белинский, когда за подобное слабодушие величал своего любимца насмешливо бабой.
Сломлен, разбит — это ему претило всегда. Каждый раз, когда на него самого обрушивались удары судьбы, в нём вырастала какая-то гневная сила сопротивления, и чем больше в него швыряли камней, тем яростней он порывался к победе, и тотчас после разгромной критики «Двойника» он писал назло всем роман за романом, даже над двумя и тремя работая сразу, лишь бы ни пяди не уступить никому, лишь бы не сдаться, лишь бы отстоять во что бы то ни стало свою правоту.
И ему страсть как хотелось грубо, по-мужски пристыдить, одёрнуть этого недостойно размякшего человека, но у него не повернулся язык, и он промолчал, пряча глаза, стискивая подбородок рукой, а Тургенев, встряхнув волосами, отбросив седые пряди назад, с недоумением заговорил:
— Этим романом я восстановил против себя до каления первей всего людей религиозных, придворных, славянофилов и патриотов, что и понятно, я их не люблю, но и люди, до сей поры постоянно ко мне благосклонные, меня осыпают упрёками. Послушать их, так я оскорбил народное чувство, я лжец, я клеветник, я не знаю вовсе России. Один мой бывший заступник клятвенно уверяет меня, что я Литвинова представил героем, потом доказывает мне, что я изобразил его тряпкой [24] , и с торжеством объявляет, что я сам противоречу себе. Каково?
24
...я Литвинова представил героем, потом... тряпкой... — Литвинов — главный герой романа «Дым» — европеизированный либерал, безвольная, слабая личность. Роман проникнут пессимизмом и мыслями о том, что демократические силы не знают истинных путей развития пореформенной России.
В нём опять шевельнулось злорадное чувство. Всё повторялось, всё нынче случилось так, как было тогда. Именно заступники, именно те, кто относился к нему, слабо говоря, благосклонно, и благосклонней всех почти являлся Тургенев, даже в некотором роде влюблённый в него, превозносивший его до небес. Верно, в жизни есть справедливость, он был отомщён, и был бы смешон со своим соболезнованием, он был бы просто смешон. Или Тургенев уже не помнит о том, о прошедшем? То есть занят только собой?
Тургенев откликнулся с грустной улыбкой:
— Пожалуй, один Писемский одобряет, Ермил.
И запустил руку в разворошённую груду бумаг:
— Где это здесь?
Очень это показалось ему похожим на утопающего и на соломинку, за которую тот непременно хватается в самых безвыходных положениях. Что поделать? Время Писемского уже миновалось [25] , но, не подозревая о том или из кряжистого, наворотистого упрямства, Алексей Феофилактович, прозванный друзьями Ермилом, исписывался у всех на глазах, разводя остатки некогда самобытного и большого таланта, повторяя своё прежнее, давно устаревшее слово.
25
...один Писемский одобряет, Ермил...<...> Время Писемского уже миновалось... — Писемский Алексей Феофилактович (1821—1881) — писатель. В повестях и рассказах 50-х годов правдиво изображал быт пореформенной деревни. В романе «Тысяча душ» (1858) показана продажность чиновников, разложение дворянства. В 1863 г. опубликовал роман «Взбаламученное море», направленный против революционной демократии.
Он поморщился и, нахохлившись, ждал.
Тургенев тем временем выбрал из груды большой лист толстой серой бумаги, развернул и воскликнул:
— Почерк-то, почерк! Тонкий, ясный, а ровным счётом ничего не поймёшь... Вы позволите?..
Он позволил кивком головы, любопытствуя сам, что нашёл в тургеневском «Дыме» этот, пусть исписавшийся, но очень умный и достаточно тонкий художник.
Голос Тургенева вдруг изменился, став ниже тоном, несколько, но в самую меру округлившись на «о»:
— «Мой дорогой Иван Сергеевич! Наконец я переехал на дачу и собрался к вам написать: во-первых, как вам не грех было потаить от меня то, с каким вы прелестным запахом написали ваш «Дым»? Это так хорошо, что я бы лично и бесконечно желал с вами говорить на эту тему. Из слов ваших я заключил, что это какая-нибудь сердечная история, и в том предположении стал читать вашу повесть, которая, к неописанному моему восторгу, оказалась величайшей и самой едкой сатирой — виват вам! Но, но!.. Это говорю я и все, по моему крайнему разумению, все более умные, более образованные и более честные люди в Москве, но вся масса и челядь, именуемая читающей публикой, злится до бешенства. Петербургская журналистика тоже начинает ворчать, но, по обыкновению, туманно, бездарно, бестолково, но, впрочем, чёрт их всех дери. Обратимся лучше к Москве, которая совершает в настоящее время два великих дела: 1-е, открыла этнографическую выставку всея России — глупее, бессмысленнее, игрушечнее этого трудно что-нибудь вообразить себе, так что при всём обожании всякого дерьма москвичи находят, что это дело вышло плоховато. 2-е, «мы принимаем наших братьев Славян». О всём этом вы, вероятно, читаете в газетах, смысл этого дела, размеры и результаты его вы, вероятно, сами очень хорошо понимаете, и я могу сказать только одно, что в газетах нисколько не преувеличивают и только передают несколько поумней и поприличней, чем происходит на самом деле. Великие слова русские: «Мировой посредник», «Наша меньшая братия», «Наши заатлантические друзья» и «Наши братья Славяне» должны бессмертными буквами начертаться в нашей истории по тому букету и эссенции пустозвучия и лжи, которая таится под ними. Все эти мгновенные увлечения общества показывают никак не молодость его, а просто-напросто глупость и необразование! Это перекидывание его, как оно прекрасно у вас выражено в «Дыме», наконец до того мне надоело, что хочется навсегда кончить моё писательство. Гнев на ваш последний роман как нельзя яснее показал, с кем и с какой публикой имеет писатель настоящего времени дело, а критика и публициста поумней и почестней, который бы хорошенько прикрикнул и растолковал суть дела — нет! До свиданья, мой дорогой, будущим летом вытянусь из последних кишок, да приеду к вам в Баден. Обожающий вас Писемский».