Шрифт:
Так притворяться нельзя, в который уже раз подумала Соня.
Появилась Шура в шапочке из разноцветного ириса, плотно облегающей голову, все ее ямочки светились добротой, и еще три — две на щеках и одна на подбородке: Львенок был похож на нее как две капли воды. Она моя мама, шепнул он, проходя мимо Сони, все остальное — конфабуляция чистой воды. Макс быстро рисовал черным углем портреты гостей, вырывал листы из альбома и раздавал направо и налево.
И мороженое всем, всем.
Кузьма, хирург от Бога и любимец дам, старая большевичка Миряка, восьмидесятилетняя профессор-нейроофтальмолог, почасовой консультант Софья Ефимовна Резник, передовая нянечка Пелагея — все раздавали мороженое. Сбылась Осина мечта.
Все в сборе.
— Пожалуйте к столу, — торжественно объявила бабушка Рая. — Величать и поздравлять молодых.
Засуетились, зашумели, пропуская друг друга, сдвигались поплотнее. Расселись, наконец, затихли.
Падали белые лепестки с яблонь, стол стараниями дедушки Армика стоял по-прежнему крепко. Сидели немного вразнобой, не как прежде, но такого полного собрания не было никогда. Все здесь. Все, кто не мог не прийти в этот день в райский сад бабушки Раи.
У каждого были свои причины.
КАРТИНА ВОСЬМАЯ, ПОСЛЕДНЯЯ
На свадьбе
У каждого были свои причины.
Армик посмотрел повлажневшими глазами на Сонечку и Виконта, повернулся вправо, влево, назад, будто искал кого-то. Может, нашел, а может быть, нет. Еще раз обвел глазами всех, всматриваясь в лица, улыбнулся, вздохнул, поднял бокал с шампанским и громко, что было сил, выкрикнул, пересиливая удушливый спазм в горле:
— Горько! Горь-ко!!
То ли традицию поддержал, то ли итог подвел: горько!
И покатилось над столом, напоминая то раскаты грома, то протяжный стон сквозь смех и слезы, сквозь гомон и шорох, сквозь невысказанное, невыплаканное, непрожитое, объединяя, разъединяя навсегда, приподнимая над мелочной обыденностью непрощенных обид, несбывшихся надежд, покатилось дальше, выше в наполненную ожиданием бесконечность. О-о-ооо!
Горь-ко! Горь-ко!
В райском саду — свадьба. Молодые целуются.
Переделкино, 2006ДА УПОКОЯТСЯ С МИРОМ ИХ ДУШИ
(Трилогия)
Счастливое наваждение
Моисей Кислер был старьевщиком, сколько себя помнит. И отец был старьевщиком, и дед. Занятие свое Моисей любил и гордился преемственностью.
— Династи'я, — говорил он часто, к месту и не к месту, потому что любил красивые слова. — Династи'я, — повторял удовлетворенно, делая ударение на предпоследнем слоге, и с большим значением тыкал прямо в небо толстым указательным пальцем трехпалой от рождения правой руки. — Чтоб вы все знали: мой дед Шмуель Авраамович был старьевщиком, мой папаша Ицхак Шмуелевич был старьевщиком, мой дядя, брат папаши, горбун Янкель Шмуелевич, дядюшка Яня — тоже был старьевщиком, хоть ему тяжелее других приходилось толкать груженную с верхом тележку. Зато когда он пел своим божественным, как у кантора, голосом «старрррьёооо берррьёооом!», мурашки бежали по коже и слезы накатывали, как во время святой молитвы. Да упокоятся с миром души их под крылом Божьим.
Я тоже старьевщиком стал, кем же еще. Да только на мне это родовое занятие кончится, чтоб я так жил, — кончится, сынов не дал Господь милостивый. Дочек, правда, тоже не дал. От них, конечно, проку в деле так и так не было бы. Но все равно прискорбно: мы с Геней, женой моей, год за годом вдвоем да вдвоем, устали друг от дружки, обессилели, порой выть хотелось от тоски, а один раз даже топиться решила Геня. Пошла к морю ночью, в шторм, а плавала как топор, не смотрите, что всю жизнь у моря прожила от рождения до смерти. Едва успел сзади за волосы ухватить, распустила по плечам, как будто снова в девках ходит, черные, густые, что конская грива. Обернулась, лицо белое-белое, как луна в морозную ночь, глаза блестят. Устала, говорит, Мойша, отпусти, помоги, не могу, молит, больше жить в тоске бездетной. Ой, вей, за что такая мука, прямо в сердце игла острая вонзилась от ее слов.
Моисей-старьевщик был малограмотный еврей, который едва полтора класса отучился в хедере, в незапамятные времена, задолго до революции. Читал, как все местечковые мальчишки, на древнееврейском языке Тору, получал крепкие подзатыльники или удар по рукам линейкой от вредного меламеда [2] , которого забыть не смог до глубокой старости, по ночам иногда просыпался от незабытого детского страха и чувствовал, как шевелятся волосы на лысой голове. Злой как черт меламед навсегда отбил у маленького Мойши охоту к учению. Никогда больше не садился за школьный стол, никогда — не верил, что учителя бывают добрыми, мудрыми и не бьют детей. Он и своих детей не отдал бы в школу ни за что на свете.
2
Учитель в начальной еврейской школе.
— Сам учить буду, — непреклонно заявлял, опережая событие, которое так и не состоялось в его жизни. — Сам буду, — повторял упрямо. — Грамоте обучу, по-еврейски помню, и по-русски освоил без труда, книжки буду покупать, пусть читают, а умножать-складывать я в уме умею так быстро, как никакой профессор. Сколько раз на счетах костяшки откладывали или на арифмометре накручивали — сходится, тютелька в тютельку. А спросите, какой день недели было 4 февраля 1914 года, сразу отвечу — воскресенье, и можете не проверять. Феномен, — опять же с ударением на последнем слоге заключал он, улыбаясь широким ртом, в темной расщелине которого мутно поблескивали золотые коронки. — Феномен! — И привычно тыкал в небо толстым указательным пальцем своей трехпалой руки. — И дети феноменами будут, чтобы я так жил, как вы в моих словах сомневаетесь.