Шрифт:
Недолго, правда, это длилось. Пока не грянул гром — Левона, их божество, их баловня и любимца, посадили на десять лет за шулерство и растление малолетних. Всей силой горя своего обрушились они на Басю: ее во всем обвинили — дескать, она его испортила, со святого пути служенья Муз в выгребную яму столкнула, девка портовая, простонародная. Чего только она тогда от них не услышала, представить не могла, что они такие слова произнести вслух могут.
И забыли, что принадлежат одному народу, забыли про традиции, религию иудейскую: один — за всех, все — за одного. Все на нее свалить хотели. И то правда — чужая она им, никто, а он, сатана — родная кровинушка. Хоть и ушли из-за него на тот свет безвременно, один за другим, печальной вереницей, — не прокляли, не отреклись, любили и благословляли до последнего выдоха.
И Бася все им тогда простила. Всех обихаживала, утешала, хоронила. А когда осталась одна в чужой опустевшей квартире, помпезной, наполненной гулкой тишиной, и от того еще больше похожей на музей, собрала свои пожитки, заперла дверь на все запоры, отдала лифтерше ключи и стала ездить за Левоном по тюрьмам и высылкам. Пожалела — осиротел ведь совсем. И зря пожалела. «Дура беспросветная, дубина нецелесообразная». Это она сейчас говорит, как будто и не о себе.
А тогда ездила, моталась, в каких только диких краях не побывала. А Левон вместо благодарности все глумился над ней, и татуировку огромную с непристойной картинкой силой заставил сделать на видном месте — на предплечье правой руки. Ухмылялся, пока она орала от боли, мочи не было терпеть. «Будешь меня помнить всегда», — прихохатывал, потирая руки.
А она бы его и так не забыла, чтоб ему вечно в аду гореть, — у нее прямо на сердце наколки остались. А эту после кислотой выжигала, и большой уродливый след остался — от ожога, всем объясняла. Монька один от нее правду узнал и целовал, целовал рубцы безобразные, приговаривая: «Бедная, бедная Басечка, бедная девочка моя маленькая».
— Меня никто, никто так не жалел, как Монька-непутевый. И я его пожалела — замуж вышла в белом длинном свадебном платье с длинным рукавом и короной из цветов в волосах. Монька так хотел. — Бася сурово погрозила кому-то пальцем и горделиво вскинула голову. — И ни разу ему не изменила, клянусь, слушайте, — ни единого раза. И не брошу, пока жив, хоть и дураком совсем стал и все равно ничего не понял бы. Нет, не брошу.
Она жутко закашлялась, словно завершай этим аккордом торжественную часть. А когда снова смогла говорить, заговорщически подмигнула нам с сестрой и сказала:
— А на Арбат, девоньки, вы меня отвезете. Чтоб я так жила.
Это надо было видеть! По пешеходному Арбату, останавливаясь через каждые три метра, потому что ходить Бася вообще не могла, мы раскладывали взятый напрокат у соседки стул и, привлекая на подмогу одного-двух дюжих молодых прохожих, усаживали ее, рискуя поломать и стул, и Басю — стул не был рассчитан на такой вес, а Басины кости на еще одно падение.
И все же Богу было угодно, чтобы мы добрались до заветного парадного напротив Вахтанговского театра. Бася, смежив веки, слегка покачивалась и кланялась, как иудей во время молитвы, шевелила губами, а мы, почтительно стоя у нее за спиной, держали наготове уже изрядно расшатавшийся стул, Басин причудливый костыль и растопыренные руки, чтобы в случае чего попытаться удержать ее. Закончив молитву или, что это было, не знаю, Бася открыла глаза и смачно плюнула на дубовую с резной ручкой дверь парадного. Густая мутно-желтая слюна заядлого курильщика, медленно извиваясь, как червь, ползла вниз. Было в этом что-то необъяснимо отвратительное. Хотелось поскорее уйти.
Но Бася никуда не спешила. Не отрывая взгляда от заплеванной двери, она грязно выругалась с явным наслаждением, как заправский биндюжник, «будь ты проклят», сказала и сделала кулаком в воздухе такое движение, будто гвоздь вбила в крышку гроба. Откашлявшись и выпив полбутылки боржоми залпом, Бася добавила трижды на чистейшем английском: «fuck!» Иностранка таки, боже ж мой!
Когда после всего этого ритуала, она повернулась к нам, лицо было просветленное, помолодевшее, и спина выпрямилась, и дыхание выровнялось.
— Ну, девоньки, любоньки, пошли!
И таки пошла, и раскладной стул не понадобился. Дошли до Смоленской, поймали машину и преспокойно доехали до нашего дома.
Хотите верьте, хотите нет, но мы с сестрой это чудо наблюдали воочию. И поняли, для чего Бася в Москву залетела по дороге в Одессу транзитом через нас.
Что ж, транзитом так транзитом. Все же и мамину с Борисом свадьбу вспомнили с последним живым свидетелем. Впрочем, не с последним, выяснилось нечаянно и вскорости после Васиного исторического визита на родину.
Кстати, что с ней сталось после, жива ли сама и Монька-непутевый — не ведаем. Телефон она нам оставила какой-то неправильный — с той стороны все время орали, коверкая русские, еврейские и английские слова, что отправят нас за решетку вместе с нашей ненормальной Басей. То ли знакомы были с Басей и потому говорили «ненормальная», то ли так думали о каждом соотечественнике — осталось неразгаданной тайной. На письма наши Бася тоже ни разу не ответила. Как не знали о ней ничего двадцать с лишним лет до того, так и сейчас не знаем. Снова канула Бася в неизвестность, будто приснилась нам вся эта история.