Шрифт:
Он сидел на ступеньках алькальдии — не осознавая, ни где он, ни кто он. Так бывает со сна. Но вдруг, осознав, что бродягою валяется на камнях, вскочил: смерть и ту надлежит приять стоя, не то что сон.
— Сеньор… — перед ним стоял цыганенок — красота этих людей обесценена массовыми тиражами в сочетании с лежащей на ней печатью банальности; и то и другое всецело заслуга гг. живописцев. — Сеньор, вы уронили, — и протягивает листок, сложенный птичкою.
Поскольку письмо было найдено, а не доставлено, то и вознаграждение нашедшему его полагалось большее, чем просто посыльному. (Когда б повседневный труд оплачивался с такой же щедростью!)
— Это тебе.
Вне себя от счастья мальчишка убежал, унося золотой мильрейс с профилем португальского монарха.
Письмо было от Педрильо.
Дано из Парижа, набережная Св. Михаила, близ Малого моста. 30 сего окт., 84 г.
Многомилостивый Государь, сиятельный патрон!
(И Бельмонте сразу представился склад боеприпасов лунной ночью.) Счастлив доложить Вашей милости, что нам сопутствует удача. Мною заключен контракт с торговым домом «Шекспир и К°» на приобретение корабля «Улисс IV». Груженный театром, этот красавец уже стоит на Сене против штаб-квартиры фирмы, располагающей также филиалами в Сан-Франциско, Торонто, Бейруте и даже в Москве, кажется, на Новокузнецкой. А еще прежде я с превеликим смехом сбыл с рук нашего ослика; бедняге много лучше там, где он сейчас, нежели под нашим с Вами мудрым правлением. Только пусть Ваша милость не подумает, что я продал его Господу Богу — то есть догадка эта справедлива, но не совсем: я воспользовался услугами посредника, из числа тех забавных личностей, что торгуют вареными яйцами по цене сырых, имея с этого навар. Не менее удачливы они и в игре: Кики (уменьшительное от Киклопа) играл со мною в «примэру», более заботясь о моей славе, нежели о своей пользе — как сказал бы Ваш друг Микеле. Кончилось тем, что он уже был рад остаться при дохлом осле. В общем, потехи — час, а всех дел от силы на пять минут. Правда, это может нам стоить хорошенькой электромагнитной бури, которую в отместку поднимет Посейдон. Но что поделаешь, на то и «Улисс» в море, чтоб Посейдон бушевал. Признаться, гораздо меньше я страшусь его змарнилого трезубца, чем веселюсь при воспоминании о дурацкой роже его сынка.
Касательно взятого с собою театра: участие в плавании актеров подобно резонатору. Мне пришло в голову их ангажировать, поскольку парадокс всего предприятия в там, что для достижения столь грандиозной цели средств в нашем распоряжении — сущий мизер. По-моему, решение гениальное. Правда, актеры отказались плыть без зверей, и теперь мы будем представлять собой небольшой, но уютный сумасшедший дом. Но с этим уж ничего не поделаешь. Как говорят французы, такова жизнь на практике. К тому времени, когда свет этих строк достигнет очей Вашей милости, отправитель их будет уже далече. Путь наш лежит на Наксос, где господам артистам предстоит исполнить пьесу «Ариадна» в условиях, максимально приближенных к боевым. Такова последняя воля той, чьи шаги, возможно, еще разносит эхо по тесным улочкам Кастекса — мы сами были свидетелями этому феномену. Заранее соглашаюсь с Вами, что «последняя воля» — такой же, в сущности, оксюморон, как «русская идея», «еврейское счастье» или «мужественная женщина». Последовательность, в которой нами изъявляются желания, еще не есть непременный критерий их оценки, хотя бы уже потому, что вряд ли как-то может обусловить их характер. Скорее наоборот. Желание поесть диктуется голодом, а не голод вызывается желанием поесть — имеющиеся исключения лишь призваны это правило подкрепить. Почему же на сей раз возобладало «право последней воли»? Мне памятна ссора Вашей милости с капитаном валлонских гвардейцев из-за того, что в их полку всякий новый приказ самодействующе отменял предыдущий. Без лести говорю: это было незабываемо. «Генерал! У вас настоящее точно стучит кулаком по столу: последнее-де слово за мной. Генерал! Мне смешна ваша вера в единство сознания в каждой его точке. Это создает иллюзию непрерывной линии, что есть грех против истины и Бога, сотворившего наше нетленное по своему образу и подобию, а значит существующим не во времени, пускай бесконечном, но в вечности. Генерал, только Время оценит вас».
Повторяю, это было незабываемо.
Этим милым воспоминанием я хоть отчасти умерил Ваше недовольство? Да? Ну и отлично. Тем легче будет объяснить Вашей милости, зачем понадобилось выполнять чью-то волю, хоть бы и последнюю — без Вас куда-то там плыть, чуть ли не в Ноевом ковчеге и т. п. Если выражаться в метафорическом ключе, это было последним волеизъявлением кокона, взлелеявшего бабочку по имени Констанция. Я отыскал этот кокон, я отогрел его, я оплакал его «напрасные усилия любви». И за это Констанция-душа трепещет теперь у меня под кисеею сачка. Да! Психея на судне, в смысле на корабле. Ее компаньонка, мисс Блонд, правда, это тщательно скрывает — во всяком случае, я не имел чести лично засвидетельствовать доне Констанции мою преданность, даром что с самой мисс Блонд меня связывают отношения нежнейшей дружбы. Между прочим, каких только не бывает курьезов, когда иностранный язык изучаешь по самоучителю. Что «познать», что «познакомиться» — все едино. А потом подводишь свою жену к кому-то со словами: «Моя жена, познайте». Именно с такого курьезнейшего недоразумения началось мое знакомство с мисс Блонд, которую я уже давно называю запросто — Блондхен. Эта премиленькая англичаночка в мальчиковой матроске считает дону Констанцию ни много ни мало своею душой — до того предана ей. Сейчас, когда по случаю нашего отплытия бьют пушки, гремит музыка и я спешу закончить мою эпистолу, мисс Блонд ни на миг не покидает «каюты души своей» (ее выражение). Не дай Бог, Душенька испугается канонады или решит чего доброго, что на нас напали пираты.
Патрон, меня торопят, уже начался обратный отсчет времени.
Ждем, целуем, любим.
«Старт», — мысленно проговорил Бельмонте, складывая письмо и кладя его в карман. Три последних слова он представил себе прочитанными по ролям.
Педрильо. Ждем.
Блондхен. Целуем.
Констанция. Любим.
* * *
С приближением вечера, когда на бледнеющем небе проступил еще более бледный месяц и загорелись первые звезды — одна, две, три — где-то вдали, исподволь, раздался гул. Еще слабый, он приближался, и было в этом что-то от неизбежности роста — скорее обнадеживающее, нежели пугающее. Это в огромных цистернах подвозили воду. Колонна находилась в пути много дней — что было понятно и без транспаранта, установленного на головной машине. Город — ожил. Люди повыбегали на улицы, кричали «ура!». Некоторые обнимали друг друга, не стесняясь текущих по щекам слез.
А цистерны все продолжали и продолжали прибывать.
Бельмонте посмотрел на часы: было ровно без двенадцати семь.
Прощай, Кампо-Дьяволо.
Здравствуй, Кастекс.
Будни пути
— Мне это не нужно, мне есть что сказать. Не обижайтесь, и вам есть что рассказать, но мне есть что сказать, а это разные вещи.
(Летом девяностого, в Нью-Йорке. Разговор с N. по поводу измышленной им стилистической аскезы. Он избегал в пределах предложения использовать слова с одинаковыми начальными звуками; некое внешнее подобие серийной техники в музыке.)
Когда году в 58-м Айзек Стерн в б. Благородном собрании сыграл на бис «Баал Шем» Блоха, то два идишскоговорящих еврея, сидевших впереди меня, тоже бросились в слезах обниматься — а спроси у них, они за смертную казнь или против, ответили бы без колебаний. Так что это решительно никакой роли не играет — их объятия и слезы.