Шрифт:
— Да, не певец, — продолжал тот, — а платить музыкантам — у меня уже воротников не осталось: три песни под окном Кибелы мне стоили моего любимого кремового воротника с зеркальным плоением. Брыжи, которые так изумительно смотрелись на черном, матушкин подарок, пошли на несколько романсеро для Нины. Нет уж, уволь, я поступлю, как поступил отец с вдовою командора Да Гранха…
— Той самою красавицей, что умерла лет пятнадцать назад?
— Да, той самою, — и Эдмондо что-то стал шептать своему другу, который по ходу рассказа то краснел, то бледнел и наконец, после слов «недаром батюшка слывет мастером ближнего боя», воскликнул:
— Ты говоришь, как мавр!
Эдмондо, действительно временами смахивавший на мавра, обнажил в усмешке широкие белые зубы — из таких очень ценятся четки:
— Вы, северяне, мните о себе невесть что, а у самих чулки кончаются там, где начинаются ботфорты.
Удар пришелся по больному месту, Алонсо ничего не ответил.
Они миновали Гулянье Святого Августина — тенистый бульвар на берегу Тахо, ныне уже не существующий, попутно кинули взгляд на «Механику» Хуанелло, зашли по настоянию Эдмондо в Часовню Богоматери — поставить свечку. Долго Эдмондо молился, прося Пречистую Деву помочь ему овладеть красавицею без оркестра, после чего друзья прямиком направились к Таможенным воротам, где на короткой кривой улочке, именуемой Яковлевой Ногой, располагалась гостиница Севильянца — Эдмондо еще угощал там польского каноника. То, что для испанского аристократа мелкая монета, для поляка целое состояние — почти как для индейца.
В тот вечер они выпили со святым отцом не один асумбре валенсийского. Каноник рассказывал о далекой северной стране, где зимою лежит столько снега, что в карете не проедешь: лошадей запрягают в sanie — широкую дощатую повозку — и, накрывшись медвежьей шкурой, несутся как под парусами.
И каноник продолжал:
— Это страна, где мужчины в доблести не знают себе равных. Сколько раз польское рыцарство громило своих мавров — московитов, победоносно вступая в их столицу. А на каждой даме почиет благодать Приснодевы — так-то, сударь мой. Поэтому в служении своей даме кавалер обретает милость Той, Которую мы, polaci, почитаем превыше всего на земле, на небе и среди звезд.
— И что же, ваши дамы все так прекрасны?
— Матка Бозка Ченстоховска! — восклицал каноник, молитвенно складывая руки.
Воздал он хвалу и испанкам, «чья горделивая краса свидетельствует, что Kr'olowa Niebieska отнюдь не оставила Испанию своим сладчайшим попечением».
— А то вы бы видели, сеньор кабальеро, немок. Это же срам сказать: переодетые мужчины — и ходят так, и говорят так. Вот оно, Лютерово-то бесовство. А на испанок посмотришь — сразу видишь: здесь Божья Матерь почитаема. Не правда ли? — И он проводил взглядом девицу, которая проследовала из кухни в комнату хозяина.
Эдмондо молчал, он потерял дар речи. Юная особа, промелькнувшая, казалось, только затем, чтобы слова каноника облечь плотью земных истин, сразила его насмерть. Так явленное нам чудо во плоти призвано укрепить человека на стезях возвышенной духовности. Эдмондо умер, чтобы воскреснуть для новой жизни — в любви, что наполнила до краев все его существо. Он вмещал в себе море любви, и даже океан, и даже вселенную со звездами — так сильно в одну минуту сделался влюблен.
В ожидании повторного виденья он пропустил еще множество стаканчиков благословенного напитка. Не отставал от него и каноник, который ничего больше не говорил, лишь время от времени повторял: «Матка… Бозка… Крулева Польска…» — глядя перед собою незрячими глазами. Эдмондо, наоборот, что-то вдруг кричал, грозил хозяину коррехидором, если тот не покажет ему восьмое чудо света, правда, не уточняя, какое именно. Видно, на донышке сознания он еще хранил последние остатки благоразумия, а оно увещевало: дескать, не надо, в нынешнем виде лучше затаиться, если только не хочешь все дело испортить. Если уж терпеть совсем невмоготу — поблажи (и он блажил), но не выдавай, не называй имен…
А после видение повторилось. И вновь он увидел юбку и корсаж зеленого сукна, корсаж низкий, а рубашка выпущена высоко, с отложным воротом и вырезом, за которым начинался алебастр кожи. Волосы чистотой и гладкостью могли поспорить с венецианским атласом — если б только из двух спорящих один не был подлец, другой дурак. А пояском был францисканский шнурок, а обута была вместо туфель в красные башмачки с двойной подметкою, чулок видно не было, но сбоку удавалось заметить, что они красные… Видел Эдмондо, однако, это все уже ненаяву.
С гитарою под полою
То, что Эдмондо сказал Алонсо, было правдой, но не всей правдой. Иначе говоря, он солгал лишь отчасти, жалуясь, что прославление св. Нины и св. Кибелы ему стоило пары воротников, кремового плоеного и матушкиного подарка, белоснежного, как польское поле. Так, да не так. Оба воротника, то есть оба оркестра, в которые они были превращены (ибо не только воду можно превращать в вино, а золото — во все, что угодно; оказывается, и воротники можно превращать в оркестры), так вот, оба воротника всю следующую ночь играли под окнами «Севильянца» ради св. Констанции. К слову сказать, еще одна маленькая ложь. Эдмондо утверждает: «я имени ее не знаю», а сам разузнал его. За пирожок с повидлом эту тайну открыла ему косая Аргуэльо, астурийка, работавшая у Севильянца судомойкой.
— Ваша милость, — говорила она с набитым ртом, неаппетитно (что и понятно, ведь Эдмондо потерял аппетит) обдавая его брызгами слюны вперемешку с крошками, — втрескался в Констансику по прозвищу Гуля Красные Башмачки, дочку хозяина. Эта Гуля Красные Башмачки набожная, как падре в нашей деревне. Пока десять раз Ave Maria не чирикнет, ложку ко рту не поднесет.
— Я перед каждым поцелуем с этой Гулей по сто раз буду читать Ave Maria, клянусь!
— И не мечтайте, сеньор кабальеро, наша Гуля Красные Башмачки целомудренна, как бревно. Кто поведет ее под венец, тому она и даст себя проколоть. А за серенаду да за пирожок — для этого существуем мы, хуанитки… ха-ха-ха! ха-ха-ха! — И она расхохоталась ему в лицо, так что весь пирожок возвратился тому, кто за него заплатил — правда, в отличие от Поликратова перстня, не успев побывать у Аргуэльо в брюхе.