Шрифт:
и любить, и ненавидеть — и, если ты попадал в поток
ее любви, скрываться или сопротивляться было беспо-
лезно. И так же бурно она могла перейти от любви
к ненависти. Я запомнила, с каким простодушным
детским счастьем она смотрела “Графа Монте-Кристо”
с Жаном Маре, которого показывали в репинском
кинозале. Мы с тобой тоже туда пошли, но до конца
не досидели.
Между работой и жизнью Люба ставила знак
равенства. “Сеанс” для нее был не просто журналом, а семьей, миссией, сектой, образом жизни, включавшим
пьяные посиделки до утра, пение советских песен,
разговоры о главном в густом сигаретном дыму.
Ты не умел растворяться в групповом экстазе, опасал-
ся любого кликушества, держал прохладную дистанцию
между дружбой и профессией. Наверное, во времена
студии “На подоконнике” ты прошел этот юноше-
ский этап группового единения, но там ты был твор-
цом и движущей силой коллективного духа.
А здесь — кем-то другим. Конечно, ты, привыкший
80
всегда и везде быть в центре внимания, не мог этого
выдержать и предпочитал вовсе оставаться в стороне.
К этому моменту ты уже совсем не пил, что не спо-
собствовало экстатическому слиянию. Так что, даже
будучи вовлеченным в дела “Сеанса”, ты оставался
чужим, скользил по поверхности, умело изображая то
восторженную наивность, то профессорскую сухость, то бесшабашную веселость — словом, то, что в данный
момент нужно было Любе. Тебя слегка раздражало, что Люба хотела наполнить журнал до краев обнажен-
ными эмоциями, тебе казалось, что эссеистика
“Сеанса” балансирует на грани дурного вкуса.
Но Люба, конечно, была права. Время требовало
именно такого журнала — по-женски страстного, не похожего ни на академическое “Искусство кино”, ни на глянцевый “Экран”. Эмоции через край вместо
сухого анализа. Пафос, усмиренный черно-белым
авангардным дизайном (за дизайн отвечала Ира
Тарханова, жена моего будущего мужа Леши, вот так
у нас всё переплелось). Большой формат, матовая
бумага, неизбитая лексика, эссе вместо рецензий, манифесты вместо передовиц. Люба любила сравни-
вать “Сеанс” с Cahiers Du Cinema. Сходство если
и было, то только в том, что оба журнала выразили
свое взбунтовавшееся время.
Не помню, кто первый назвал Любу “маманей” —
прозвище, которое за ней закрепилось. Наверное, это
все-таки был ты.
— Маманя — бандерша, — говорил ты.
И в этом было столько же восхищения, сколько
и легкой брезгливости. Ты шутливо называл ее “Рыба
моя!”, маманя млела и хохотала, как филин. Когда мы
стали общаться чаще, хитрая Люба быстро поняла, что
наложить на тебя лапы легче всего, подобравшись ко
мне, и стала называть меня “маманя маленькая” —
в знак нашего душевного родства и в противовес себе,
“мамане большой”. Тебя это страшно раздражало:
— Какая ты, на фиг, маманя, Иванчик?
23.
82
5 мая 2013
Привет, Иван! В нашей паре ты был большим
Иваном, а я — маленьким, несмотря на то, что
я была выше тебя. Но тебе нравилось, когда я назы-
вала тебя большим Иваном. И ты, конечно, был для
меня таким огромным! И — светлым, легким, ласко-
вым. Куда ушли надменность и поза, которые раньше
так пугали меня? Начало нашей совместной жизни
совпало с наступлением голодных осени и зимы
1990–1991 годов. Мы как-то со стороны наблюдали, как из магазинов стремительно исчезают продукты.
Последними остались болгарские консервы под
названием “Славянская трапеза” — из них на пустых
полках выстраивали огромные пирамиды. Мы при-
кончили немало этих трапез. Открывая очередную
банку, ты вздыхал: “Съешь меня, и я вернусь”.
Потом исчезли и они. Нам выдавали карточки, но
за продуктами надо было стоять в длиннющих
очередях, чего никто из нас делать не мог. Карточки, чтобы не пропадали, забирали родители, покупали
на них макароны, муку, маргарин, сахар — и почти
всё отдавали нам.