Шрифт:
Татьяна Павловна оказалась действительно милой, уже седеющей женщиной - убедившись, что у меня очень высокая температура, она без труда дала мне направление в больницу. «Это, однако, мало что значит, - сказала она мне на прощанье, - иногда приходится очень долго ждать свободной койки». Когда я возвращался в барак за вещами, в зоне уже стемнело. По узким дорожкам наощупь двигались зэки, пораженные куриной слепотой: они осторожно нащупывали резиновыми подошвами бахил обледенелые доски, а трепещущими пальцами рук - черную завесу воздуха. То один, то другой валился в сугроб и выкарабкивался из него, отчаянно дергаясь всем телом и тихо зовя на помощь. Здоровые зэки равнодушно проходили мимо, глядя в разгоревшиеся окошки бараков.
В больнице я только ночь пролежал в коридоре, а потом целых две недели - в палате, на чистой постели, и вспоминаю этот период как один из самых прекрасных в моей жизни. Кожа, за год отвыкшая от постельного белья, казалось, с облегчением дышала всеми порами, глубокий сон погрузил меня в горячечный бред и воспоминания, словно в стог душистого сена. Так я спал целые сутки. Рядом со мной лежал человек, больной пеллагрой. Я не могу объяснить, в чем состоит это заболевание, - знаю только, что проявляется оно в выпадении волос и зубов, в приступах затяжной меланхолии, а еще, кажется, в грыже. Мой сосед каждое утро, едва проснувшись, сбрасывал одеяло и в течение нескольких минут взвешивал на ладони свои яички. Его лечили исключительно кубиками маргарина величиной с коробочку спичек, которые он получал на завтрак вместе с порцией белого хлеба. Пеллагрики никогда окончательно не выздоравливали; после выписки из больницы их переводили в барак для неработающих, где они получали пониженный паек и могли целыми днями лежать на нарах; барак этот назывался слабосилкой, но с большей правотой его в лагере называли «моргом» или «мертвецкой». В больнице я подружился с медсестрой - необычайно самоотверженной и деятельной русской женщиной, которая отсиживала 10 лет как дочь «контрреволюционера». Ее отец, если еще оставался в живых, находился в закрытых лагерях - неизвестно, где и в каких условиях, без права переписки.
Вернувшись в барак, я еще на три дня получил освобождение, так что у меня было достаточно времени, чтобы подумать о будущем. Теоретически было три возможности: либо меня пошлют в бригаду лесорубов, либо отправят этапом на другой лагпункт, либо, наконец, я сам похлопочу о своих делах. Две первые возможности были хуже всего. Работа в лесу, с рассвета до заката, по пояс в снегу, хоть и не была непосильной для здорового человека, но ужасала меня маршрутом: шесть километров туда, шесть обратно через занесенный снегом бурелом и волчьи ямы; у меня в тюрьме так опухли ноги, что я едва выстаивал очередь в кухню. К тому же, из рассказов окружающих я сделал вывод, что Ерцево - самый лучший лагпункт в Каргопольлаге, на другие же отправляют, главным образом, поляков на медленную смерть. Следуя совету Димки, который стал моим вернейшим другом и питал ко мне отеческие чувства, я продал урке из бригады грузчиков офицерские сапоги за сносную цену - 900 грамм хлеба - и в тот же вечер получил ответ: начальство согласно включить меня в 42-ю бригаду и велит явиться на склад за бушлатом, ушанкой, ватными штанами, рукавицами и валенками «первого срока» (т.е. новыми или чуть поношенными) - за полным комплектом одежды, который положен только ударным бригадам. Димка посвятил меня во все тайны, и я знал, что работа грузчиком на продовольственной базе имеет свои дурные и хорошие стороны. Работать, правда, приходится иногда и двадцать часов в сутки - в зависимости от числа вагонов на железнодорожной ветке, - норма же 12-часового рабочего дня составляет 25 тонн муки в мешках или 18 тонн овса без мешков на человека при расстоянии 25 метров от вагона до склада, но база находится прямо за зоной, и можно что-то съедобное украсть. «Поработаешь, - говорил мне Димка, - зато и поешь. А погреешься в лесу у костра - и с голоду сдохнешь. Кору грызть не станешь, а хвои я тебе, сынок, и так приготовлю». Пока что, выходит, я спасся. Лежа на верхних нарах, я разглядывал 42-ю «международную бригаду». Восемь лучших мест в углу барака занимала дружная шайка урок во главе с рябым украинским бандитом Ковалем. Остальные - сборище коммунистов со всей Европы и один китаец.
Незадолго до полуночи - Димка обычно в это время вставал еще раз, чтобы выгрести из помойного ведра селедочные головки, из которых варил себе на обед суп, - Коваль, лежавший на животе у окна, прилипши лицом к стеклу, вдруг спрыгнул с нар и несколькими рывками разбудил своих товарищей. Вскоре все восьмеро собрались возле оттаявшего квадратика, понаблюдали зону, беспорядочно перешептываясь, и тронулись к выходу. Все это продолжалось не дольше минуты - я на это время прикрыл глаза и раза два глубоко вздохнул, словно во сне. В бараке царила полная тишина; на двухъярусных нарах лежали вповалку, не раздеваясь, зэки, жадными глотками вдыхая разогретый воздух. Едва последний урка исчез за дверью, я перевернулся на живот и быстро продышал маленькое отверстие в ледяном наросте на стекле. Метров за сто от нашего барака зона опускалась пологой впадиной и снова поднималась далеко позади, за проволочными ограждениями. Соседние бараки стояли только по краям впадины, заслоняя вахту и всю верхнюю часть зоны. Дно впадины сравнительно хорошо было видно только с верхушки ближайшей вышки, но если часовой сидел лицом к лагерю, опираясь на стенку смотровой башенки, то видел лишь дальний склон. Со стороны больницы через опустелую зону к женскому бараку шла рослая девушка - если бы она хотела сократить путь, чтобы не идти прямо под ограждением, ей пришлось бы наискосок пересечь передний край впадины. Восемь теней бесшумно разбежались по левому берегу над склоном и стали заставой у выходов поперечных дорожек, за углами изогнутых дугой бараков. Девушка шла прямо в центр этой заставы. В тишине погруженного в сон лагеря начиналась ночная охота.
Теперь девушка шла по тропинке на уровне нашего барака, по бедра заслоненная сугробами. Издалека было видно только, что она широкоплечая и что ее круглое лицо повязано платком, конец которого развевался сзади, как хвост воздушного змея. Она еще не дошла до поворота, как из-за угла вынырнула первая тень и заступила ей дорогу. Девушка вздрогнула, остановилась и негромко вскрикнула. Тень ловко подскочила, одной рукой схватила ее за шею, другой заткнула рот. Девушка выгнулась назад и, оторвав левую ногу от земли, вдарила согнутой коленкой в живот напавшему, а обеими руками вцепилась ему в подбородок, изо всех сил отталкивая от себя громадную рожу в ушанке. Тот произвел левой ногой ловкое серпообразное движение и изо всех сил дал ей подножку. Они оба свалились в сугроб в тот самый момент, когда остальные семеро прибежали с двух сторон на помощь.
Они поволокли ее, держа за руки и за голову с распустившимися волосами, на дно впадины, на заваленную снегом скамейку, которая торчала черной полоской спинки метрах в двадцати от барака. Первого она встретила, яростно дергая внезапно освободившимися от железной хватки ногами, но быстро опять затихла, придушенная задранной на голову юбкой и огромной лапой Коваля, прижимавшей ее лицо сквозь материю к сиденью скамейки. Первый одним коленом пригвоздил ее правую ногу к спинке, а другое прижал к внутренней стороне повисшего в пустоте бедра, которое клещеобразным движением пыталось захлопнуться, словно задвижка засова. Когда двое по бокам держали ее за руки, первый, наклонившись, сдирал с нее трусы и спокойно расстегивал брюки. Вскоре ее тело уже конвульсивно раскачивалось, так что Ковалю пришлось в такт неровных судорог слегка отпускать растопыренный намордник ладони на ее голове. Второму и третьему было уже легче - расхрабрившись от внезапного спокойствия ее тела, они пытались нетерпеливыми руками разыскать в скомканном клубке юбки и блузок ее грудь. На четвертом ей, однако, удалось освободить голову от ослабевшей хватки пальцев Коваля, и в морозной тишине раздался короткий горловой крик, набухший слезами и приглушенный суконным кляпом. С ближайшей вышки раздался сонный голос: «Ребята, вы что, человеческого позора у вас нет». Они стащили ее со скамейки и, словно тряпичную куклу, поволокли за барак, в уборную. На склоне, видимом через отверстие в обледенелом окошке, стало пусто; только вокруг скамейки, по обе стороны дорожки, в перпендикулярных стенках снега образовалась глубокая яма в виде растоптанной клумбы. Примерно через час семеро вернулись в барак. Сразу вслед за этим я увидел в мой «волчок» Коваля, провожавшего девушку в женский барак. Она шла медленно, спотыкаясь и сбиваясь с дорожки, наклонив голову на бок и скрестив руки на груди, а крепкая рука Коваля поддерживала ее в талии.
Вечером следующего дня Маруся пришла к нам в барак. У нее еще были засохшие ссадины на лице и синяки под глазами, но выглядела она красиво - в цветной юбке и белой вышитой блузке из чистого льна, под которой свободно колыхалась большая, как две буханки хлеба, грудь. Как ни в чем не бывало, она села на нары к Ковалю, спиной к остальным уркам, и, прижавшись к нему, что-то нашептывала на ухо, со слезами на глазах целуя ему рябое лицо и руки. Коваль сидел сначала насупившись и из-под низкого лба украдкой смущенно поглядывал на своих товарищей, но в конце концов смилостивился. Она осталась на ночь, постоянно вырывая нас из лихорадочно-напряженных снов словами самой нежной любви, перемешанными с болезненными вскриками и мерным сопением Коваля. Она выскользнула из барака перед рассветом, а за ней шатко и осторожно ступал поглупевший и очумевший возлюбленный. С тех пор она приходила каждый день и не раз по вечерам пела сильным голосом, под конец каждой фразы переходившим в визгливое причитание, частушки про парня, который «ходит возле дома моего», и про то, как «хорошо тому живется, кто с молочницей живет». Она стала в лагере водовозом, и мы все полюбили ее широкое, исхлестанное морозом лицо, развевающиеся по ветру светлые волосы и раздутые ноздри, когда она, сидя верхом на бочке, опиралась носками валенок о клинья в передке саней и погоняла лошадь, громко щелкая кнутом или резко дергая вожжи. За зоной, куда ее пускали по воду без конвоя как бытовую, она иногда доставала яркие картинки или узоры из цветной бумаги и вечером украшала ими грязную стенку над нарами своего любимого.
В бригаде, между тем, с той памятной ночной охоты все пошло набекрень. Коваль ходил на работу отуманенный и сонный, его кривые ноги сгибались под тяжестью мешков, он часто пропускал очередь к вагонам, а пару раз даже свалился с мостков на рельсы. Китаец Ван однажды во время перекура в сторожке намекнул, что надо бы «одну лошадь в упряжке сменить», но семерка урок пригвоздила его возмущенными взглядами. Однако мы заметили, что и они смолкают и презрительно усмехаются каждый раз, когда Коваль подходит к ним покурить. Так и пошло: он держался в стороне, ел один, из отдельного котелка, а после ужина натягивал мои офицерские сапоги, надевал праздничную украинскую рубашку и ложился с цигаркой на нары, вслушиваясь, не донесется ли с дороги к кухне бульканье воды, плещущейся в последней дневной бочке.