Шрифт:
Тут явился рыжий подмастерье, и художник при одном взгляде на него сразу понял: у Романа дурные вести.
И тем более что подросток шёл с пустыми руками. Быстро заговорил:
— Ой, беда, беда! Ваша дочка Гликерья прыгала в саду и сломала ногу. Лекарь был, осмотрел её и сказал, будто положение непростое. Госпожа Анфиса просит вас явиться немедленно.
У него больно сжалось сердце, а в висках застучала мысль: не судьба, не судьба! Тут же ухватился за спасительную соломинку: надо передать записку Летиции — объяснить, утешить и сказать, что, возможно, завтра он придёт на свидание, как и было условлено. Но потом подумал: не поверит, обидится, больше не захочет общаться. Или нынче вечером, или всё пропало. Нет, а как забыть о несчастье дочери? Разве можно наслаждаться объятиями возлюбленной, если знаешь, как страдает в эту минуту дорогое для тебя существо? Софиан, конечно же, далеко не праведник, но и не такой грешник. И выходит, надо идти домой. Получается, он солгал, говоря Летиции, что она для него — свет в окошке? Долг превыше любви? Почему? Кто это сказал? Как несправедливо! Ведь нога у Гликерьи рано или поздно срастётся, а его любовь, счастье их с Летицией — больше никогда. Как же поступить? Господи Иисусе, вразуми и наставь!
Феофан, сидевший низко наклонив голову, уперев лоб в скрещённые пальцы, повернул шею и взглянул на Романа:
— Хорошо, идём. Первым делом я отец, и уже остальное не имеет никакого значения.
Подмастерье посмотрел на него с восхищением:
— Вы святой человек, учитель.
Дорифор, криво усмехнувшись, потрепал парня по затылку:
— Просто — человек. Я стараюсь быть человеком, а не свиньёй. — И закончил, горестно вздохнув: — Это тяжело. Потому что быть свиньёй много, много легче.
А ещё подумал: «Впрочем, а не поступаю ли я с Летицией именно по-свински? Вероятно, да. Но решение уже принято. Отступать поздно. Бог меня и её рассудит».
Дома Феофана ждал трёхдневный кошмар: кость сломалась крайне неудачно, доставляя девочке невообразимую боль; бедная кричала и периодически теряла сознание; лекарь давал ей снадобье на опии и молил Всевышнего, чтобы не возникло воспаление окружающих мягких тканей — если будет гангрена, голень придётся отсечь. Вместе с доктором молились родители.
Обошлось: на четвёртый день кризис миновал, у Гликерьи кончился жар, и она стала успокаиваться. А неделю спустя Феофан возвратился в Галату, чтобы продолжать роспись храма. Вскоре он узнал, что, проездом из Генуи в Каффу, дона Франческо посетил ди Варацце, и его помолвка с дочерью Гаттилузи состоялась.
4.
Церковь Входа в Иерусалим было решено открыть в православное Рождество 1364 года. Праздник получился заметный, даже Патриарх Филофей удостоил его своим присутствием и весьма высоко оценил фрески Дорифора. Попросил Киприана подвести к нему этого искусника. Тот незамедлительно вытащил из толпы даровитого богомаза. Высший иерарх — человек приземистый и сутулый, с редкой проседью в чёрной бороде, — оглядел внимательно стройную и крепкую фигуру Софиана, цокнул языком:
— Ты, сын мой, не только талантлив, но и внешне красив. Бог тебя ничем не обидел. За твоё верное служение Церкви нашей Святой и Родине мы желаем, чтобы ты получил в награду то, что сам пожелаешь. Говори.
Сын Николы покраснел от неловкости, а потом сказал:
— Ваше Высокопреосвященство, я ни в чём не нуждаюсь. Но одна просьба у меня есть. Слышал, будто консул Галаты пригласил вас к себе на приём. Не могли бы вы взять меня с собой, со своею свитой? Мы давно в раздоре с господином Франческо, и хотел бы восстановить прежние хорошие отношения с ним. Если он пожелает, положу деньги в его банк.
Филофей кивнул:
— Я вас примирю. Ведь твоя дружба с Гаттилузи может нам потом пригодиться, принесёт пользу Вере и Отечеству.
Поклонившись, живописец выразил признательность. И спустя несколько часов шествовал уже по мраморным полам во дворце полномочного представителя генуэзского дожа. Здесь он не был по крайней мере десять лет. Всё напоминало о тех радостных минутах — бал, знакомство с Летицией, их .размолвки и поцелуи, танцы в хороводе... Вроде бы вчера. А уже за спиной — чуть ли не половина жизни. И надежды на счастье не оправдались.
Дон Франческо за эти годы сильно постарел и пожух, но по-прежнему держал спину прямо, говорил с достоинством и с обычной итальянской велеречивостью. Потчевал гостей что есть силы, угощал вином и провозглашал здравицы в честь Его Величества и Его Высокопреосвященства. С Феофаном же раскланялся, глазом не моргнув, словно они и не ссорились вовсе. А когда Филофей принялся ходатайствовать за племянника гробовщика — дескать, надо бы забыть старые обиды и прочее, — выразил лицом удивление: «Полно, полно, святой отец, о каких обидах вы ведёте речь? Я давно ничего не помню». И в один из моментов подошёл к художнику, изучавшему висящую на стене новую картину — мастерски написанную жанровую сценку из домашней жизни итальянских крестьян. Обратился же без всякого предисловия:
— Что, забавно? Не апостолы, не святые, не сиятельные особы, простые люди. В Генуе теперь это модно. Подарил мой будущий зять — Монтенегро.
Софиан ответил:
— Да, премило сделано. Как зовут её автора?
— Кажется, Аньоло, сын Тадео Гадди. Он как будто бы тоже, как и вы, занимается росписями соборов, а в свободное время, для души, развлекается этим. Но не менее интересно.
— Краски яркие. Хорошо выписаны руки...
Помолчали. Грек спросил:
— Что, Летиция на меня по-прежнему сильно дуется?