Шрифт:
Стал Сереженька поправляться…
В первую же субботу Хикке повел меня к своему врачу, чтобы проверить, здорова ли я. В тот же вечер я пошла к Хикке…
Маме и папе я, конечно, ничего не говорила, но они сразу обо всем догадались и стали обзывать меня разными словами и гнать из дому. Я на них не обижаюсь, они очень хорошие люди и очень тебя любят, и я понимаю их родительское чувство. Мне пришлось перебраться к тетке на Золотую улицу. Папа и мама не хотели отдавать мне Сереженьку. Мама сказала, что когда ты вернешься с войны, то вы все равно отсудите у меня Сереженьку, что ни один суд советский не позволит, чтобы мальчик рос у такой распутной женщины, как я. А папа твой сказал, что таких, как я, надо убивать на месте, как изменников родины. Я знаю, что они правы, и на них не обижаюсь. Но и мне без Сереженьки никак нельзя жить. Если бы не Сереженька, я бы и сама ни минуты не жила. Зачем мне жить такой!
Ходила я к Хикке два раза. Потом он мне сказал, что я не есть гут фрау, так как очень худая, и что он напрасно истратил на меня дорогое лекарство, и что его жена весит больше ста кило и это очень хорошо. А я действительно стала худая как щепка.
Назар! Я не прошу у тебя прощения, и ты не жалей меня. Я знаю, что неправильно поступила, по иначе не могла. Я ведь не героиня, какие бывают в книгах и в кино. Я просто маленькая слабая женщина и очень люблю Сереженьку. Ведь он у меня один остался.
Сереженька теперь уже совсем большой мальчик, ему в марте, как ты знаешь, исполнилось три года. Скоро мы с ним уедем из города навсегда. Уедем далеко-далеко, чтобы нас никто не знал и чтобы мы никого не знали. Я не хочу, чтобы кто-нибудь сказал мальчику, какая у него мать.
Все наши старые фотографии я оставила твоей маме. И ту, где мы сфотографированы в городском парке, когда ты еще за мной ухаживал, и ту в загсе, и ту, когда я пришла с Сереженькой из родильного дома. Очень мне хотелось взять одну твою маленькую фотографию, но я побоялась. Вдруг Сереженька когда-нибудь найдет фото и спросит, кто это. Что я тогда скажу!
Да, забыла. Жену Хикке зовут Мартой, а старшего сына (ему десять лет) Карлом, живут они в Берлине, улица называется Вильгельмштрассе, вот только номера дома не знаю. Хикке говорил, что у него собственный двухэтажный дом — три комнаты внизу и две на втором этаже и сад при доме. Это я тоже пишу тебе на всякий случай.
Когда ты, Назар, вернешься с войны, ты нас не ищи. Я знаю, что ты очень добрый и хороший человек, любишь меня и Сереженьку, но все равно нас не ищи. Я сама виновата и сама за все расплачусь. Мне только страшно, что я никогда не смогу объяснить Сереженьке, почему у него нет отца. Вот как война переехала нашу жизнь!
О твоих папе и маме ничего не пишу. Они сами тебе напишут о себе. Скажу только, что они, слава богу, здоровы, а что меня не считают своей невесткой, то они правы.
Да, еще вспомнила (у меня теперь в голове туман какой-то): у Хикке вставная челюсть. Он ее каждый вечер вынимал, долго чистил и опускал на ночь в стакан с водой. Это я тоже пишу так, на всякий случай…
Вот и все! Прости, Назар, за все, что я тебе сделала и так обидела. Писать больше не буду. А если тебе хоть немного жаль меня, то ради бога не пиши мне и не ищи меня. Все равно жить с тобой я такая никогда не буду. Прощай!»
Назар Шугаев сидел в углу землянки с неподвижным лицом, серым, как булыжник. Семен Карайбог, со стороны наблюдавший за другом, подошел к Назару:
— Что ты такой синий, как куриный пуп?
Хотел прокатиться по адресу счастливцев, получающих письма, но, вглядевшись в лицо Назара, осекся. Даже страшно стало. Первый раз в жизни довелось ему видеть — а повидал он немало, — как на глазах омертвело лицо живого человека. Словно невидимый насос выкачал из тела Назара молодую здоровую кровь. Землисто-серым стало лицо, потухли глаза в темных провалах, резкие складки прорезались у обугленного, сжатого рта.
— Что случилось, Назар?
Назар не ответил. Сидел уставившись в пол землянки.
— Беда какая с Настенькой? Или с малышами?
Назар не отвечал, словно не слышал вопросов. Поднялся и молча вышел из землянки. Бойцы переглянулись. Вот и Назара Шугаева ударила судьба. И ударила, видно, под самый вздох.
Семен Карайбог бросился вдогонку:
— Ты что? Очумел! Что стряслось?
Назар шел не оборачиваясь и, как показалось Семену, пошатываясь. Карайбог догнал друга, схватил за локоть:
— Куда идешь? Думаешь, одному легче будет?
Назар проговорил тихо:
— Пусти, Семен!
Семен Карайбог заглянул в глаза Назару. Была в них такая боль, что невольно отпустил локоть друга. Раз у человека такая боль, то не помогут уговоры, соболезнования, расспросы. Ее надо перетерпеть, пережить…
Назар пошел слепой, невидящей походкой в лес. Вернулся в землянку, когда стемнело. Лег на нары, с головой укрылся шинелью. Семен Карайбог не стал тревожить друга. Сам сходил на кухню за ужином, заварил в котелке чай. Назар все так же молча лежал ничком, но не спал — не слышно было храпа.