Шрифт:
Но нет, как будто не то.
Александр Григорьевич категорически отрицает свое вмешательство в семейные дела доктора Кустова. Александр Григорьевич снова и снова объясняет, что пропавший интересует его с другой точки зрения. Есть основания полагать, что доктором Кустовым могла заинтересоваться вражеская разведка.
Больной сразу соглашается: мол, очень даже может быть. И припоминает такую подробность: Кустов опять собирался вскорости за границу. Насколько помнится, в город Будапешт. Так что его запросто могли охмурить через какую-нибудь бабу, похитить, а потом к нам же и забросить шпионом. Они, мол, специально отыскивают таких, как Кустов, — морально неустойчивых. Недавно по телевизору говорили. И ведь находятся гады, согласные сотрудничать. Пяти кусков в месяц им мало. Тут за какие-то сто пятьдесят рэ с утра и до вечера не разгибаешься, а они там химичат себе потихоньку за пятьсот — и все им, гадам, надо чего-то еще…
Александр Григорьевич возражает. Александр Григорьевич придерживается совсем другой версии. Нельзя упускать из виду, говорит Александр Григорьевич, что некоторые работы научно-производственного объединения «Клон», связанные с изучением и изменением основ, первооснов, так сказать, бытия… Тут посетитель начинает нести такую ахинею про какие-то нарушения, засорения и закупорки, про какую-то всемирную угрозу и опасность — такую, короче, хреновину с морковиной, что у кого хошь уши завянут. И говорится, вся эта скучнейшая морковина только затем, чтобы узнать, где, когда и при каких обстоятельствах видел в последний раз больной Антона, стало быть, Николаича Кустова.
— Усек, — говорит больной. — Все понял. Хотите его ущучить.
— Напротив.
— Тогда ужучить.
— Да нет же!
— Значит, унасекомить.
— Пока только разыскать. Разыскать — и ничего больше…
Тут дверь в палату распахивается. На пороге — сам Баклажан. Поперек себя шире.
— Вспомнил, — говорит больной. — В клубе я его в последний раз видел. Или нет… постойте… может, на даче? Во, точно… Вот где: в гостях…
— Уважаемый, — врывается в их задушевный разговор Баклажан. — Извините. Я и так пошел на известное нарушение, учитывая важность… Не надо злоупотреблять. Он еще очень слаб. Только что перенес серьезную простуду.
И как бы в подтверждение этих его слов, больной закатывает глаза. Больной бессильно поникает на ложе, чуть слышно постанывает.
— Еще только один вопрос. Последний…
Больной опасливо косит вдруг снова оживший глаз в сторону Баклажана. Едва заметно пожимает плечами, давая гостю понять, что от него тут ничего не зависит. Будет так, как скажет профессор.
— Никаких вопросов! — решительно пресекает профессор.
Посетитель несколько обижен. Посетитель несколько обескуражен и уязвлен.
— Ну тогда я зайду в другой раз.
— Вы бы там это… — голосом умирающего просит больной. — Какой-нибудь детектив. Почитать…
16
Как долго длился этот вечер, день, утро? Когда успело все так безнадежно запутаться? Который теперь час — кто знает?
Не только время, но и пространство, чудесным образом раздвинув свои границы, заставило на сей раз Платона Николаевича Усова существовать в каком-то совсем уж непонятном ему измерении. Ну и ладно, подумал писатель. Нечего всякий раз подставлять шею под ненавистное ярмо логики, времени и пространства, этого триумвирата тиранов, постоянно терзающих наш дух. Разве свобода не есть осознанная необходимость? Не случайно ведь эту мысль заимствовали некоторые мудрые испанцы, рассудительные французы и проницательные немцы у своих великих земляков и предшественников, а те, в свою очередь, — у древних латинцев и греков. Они только упустили из виду, что свобода есть необходимость отказаться от набившей оскомину логики. Кхе! Поэтому долой логику! Долой любые спасательные, спасительные для развития будущего сюжета реанимационные средства, кроме… Кроме одного — комедийного. Ведь чувство смешного как раз и кроется в отказе от логики. Кхе! «Жалок тот, кто не в состоянии хотя бы однажды восстать против ее тирании». Прекрасно сказано! Кто же это сказал? Комедиограф Аристофан? Трагик Эсхил? Кхе! Кхе! Кхе!..
Писатель Усов полагает, что подобные рассуждения неплохо было бы изложить в прологе будущего повествования. А скучную логику, считает он, можно оставить для эпилога. Или еще лучше — отдать ее в безвозмездное пользование доктору Кустову. Пускай себе…
Писатель Усов хлопает дверцей такси. Писатель Усов направляется к массивной входной двери клуба. Писатель Усов говорит сиплым, простуженным, но полным энтузиазма голосом своей спутнице, облаченной в дымчатую шубку из натуральных кошек:
— Вот и приехали, Ирочка. Кхе! Раньше здесь не приходилось бывать?
Кое-кто из прохожих обращает внимание на странную пару: молодую женщину с коротковатыми ногами, тяжеловатой фигурой, некрасивым лицом и пожилого мужчину с полубезумным взглядом, самозабвенно ведущего под руку по слякотному тротуару эту свою Дульсинею. Топорщатся седые усики, круглые очки посверкивают. Расстегнутое широкополое пальто с болтающимся шарфом и шикарная широкополая шляпа придают ему сходство с террористом времен второй или даже, может, первой мировой войны.
Шубка почтальонши слетает на услужливые руки швейцара-гардеробщика. Платон Усов — уже без пальто, в бархатистом велюровом артистическом пиджаке — фертом крутится перед зеркалом, в котором отражаются ступеньки лестницы, кусок мраморного пола, две-три мелкие фигуры в глубине. Он тщательно причесывается, выдувает из расчески лишнее, прячет ее в карман.
Был ли то час обеда? Ужина? Трудно понять. Огни горят, ажиотаж у кассы. Сутки раздвинуты. День странен. Время остановилось. Словно, сорвавшись перед тем с шестерни зацепления, оно проскочило ненароком лунный, солнечный, календарный, световой год, а теперь махину заклинило, и стрелки не сдвинутся до тех пор, пока часы не починят.