Шрифт:
— Что такое? Какой папенька? Ничего не понимаю!
— Наш папенька, бывший штабс-лекарь Мариинской больницы Достоевский, — подхватил Федя, преодолевая охватившую его в первую минуту застенчивость. — Мы его сыновья, Федор и Михаил Достоевские.
— А, Федор и Михаил! — сказал Шидловский, потягиваясь, и как будто стал что-то припоминать. — Достоевский, насчет платы за обучение? Помню, помню, как же!
Он снова потянулся, но глаза его посветлели, в них появилась так пленившая отца приветливость.
— Да вы садитесь, что же стоять-то? В ногах, как говорится, правды нет! Оно, конечно, стулья у меня неказистые, вот видите, о трех ногах, — заговорил он быстро, и засветившаяся в его глазах приветливость уступила место самому искреннему удовольствию, — однако если прислонить к стенке, то сидеть еще можно… вот так!
Они уселись и невольно улыбнулись: теперь лицо Шидловского выражало такое щедрое дружелюбие, что невозможно было сохранить серьезность.
— Так вы, значит, те самые юноши, которые готовятся к поступлению в Инженерное училище? Так, так! Ну и что же, вы очень хотите стать инженерами?
— Нет, — неожиданно для самого себя сказал Федя, — мы хотели поступить в университет, но отец решил, что так для нас лучше.
— Вон оно что! Ну, а теперь вы согласны с отцом? Вернее, убедились, что он знает лучше? — поправился Шидловский и по очереди посмотрел на мальчиков.
— Конечно, — начал было Миша, но Федя перебил его.
— Нет, — сказал он твердо, — мы по-прежнему любим поэзию и очень сожалеем…
— Что? — перебил Шидловский и, повернувшись к нему всем корпусом, так и впился взглядом в его коренастую фигуру. — Поэзию?
— Да, — ответил Федя, несколько оробев. — А по-вашему, в этом есть что-то… нехорошее?
— Нехорошее? — переспросил Шидловский. В глазах его вспыхнул странный огонек, и Федя с интересом и удивлением наблюдал за ним. — По-моему? — И он вдруг заразительно, заливисто рассмеялся. — Да я же сам… живу поэзией! Понимаете, живу! Да и как же может быть иначе, если поэзия — единственное связующее звено между нашим тленным миром и богом? Разве же не она приподнимает нас над пошлой действительностью и приближает к божественной гармонии? И если вы действительно любите поэзию, то я счастлив видеть вас на райском пиру…друзьями… собеседниками… Я вижу… я предчувствую… мы тесно сойдемся…
Он весь преобразился: его бледное лицо порозовело, глаза заблестели, прямые русые волосы упали на лоб, и он красивым, гордым движением откинул их обратно.
Федя, глубоко взволнованный, не мог вымолвить ни слова.
— Я знаю, ваш папенька не поблагодарил бы меня, — продолжал несколько успокоившийся Шидловский. — Признаюсь, мне было забавно, когда он принимал меня за сторонника «положительного» образования. Я теперь вспоминаю — он даже пытался найти у меня сочувствие против вашего увлечения поэзией… Да простит мне бог этот невинный обман! Но ежели вы и в мундире училища верны первоначальному зову сердца вашего…
— Мы еще не поступили, — отчужденно и обиженно сказал Миша: ведь поэтом был он, а не скептически относящийся к его творчеству Федя, и тем не менее Шидловский все время обращался именно к Феде. К тому же Миша по природе был слишком спокойным и трезвым, чтобы разделять страстную восторженность нового знакомого.
Его слова, а вернее, тон был холодным душем и для Шидловского и для Феди.
— Это все равно, — сказал Шидловский скучно. — Ведь вы готовитесь поступить.
А Федя взглянул на брата чуть не со слезами.
— Эх ты! — проговорил он с такой глубокой укоризной, что Шидловский снова оживился и спросил (теперь уже откровенно обращаясь к одному Феде), каких поэтом он любит.
Федя назвал Пушкина, Шиллера и Шекспира.
— Пушкин, — повторил Шидловский.— О, Пушкин! Я преклоняюсь перед ним… Вот, например, это:
Безумных лет угасшее веселье…
И он с большим чувством прочел известную элегию Пушкина.
— Да, — сказал Федя неопределенно, — но разве только это?
И прочел вступление к «Медному всаднику».
Голос у него был негромкий и глуховатый — следствие недавней болезни, — но было в этом чтении нечто, заставившее Шидловского взглянуть на гостя еще пристальнее.
— Я вижу, вы глубоко, сильно чувствуете, — сказал он, когда Федя умолк. — И поверьте, я в самом деле, — тут он бросил косой взгляд на Мишу, — счастлив, что познакомился с вами.
Часа два они наперебой читали Пушкина и Шиллера. Постепенно оживился, втянулся и Миша. Время пролетело незаметно. Уже смеркалось, когда они вдруг почувствовали приближение грозы: сверкнула далекая молния, в комнату ворвались глухие раскаты грома.