Шрифт:
— Фофан ты этакий, — отрезал Николай. — Это совпадение, и не больше.
Николай употреблял уже умные слова, так как принялся с весны за геометрию.
— Ну, что же, — решили мы в конце концов, — Юлий Фёдорович на ней женится, и это будет прекрасная партия.
Вечером в тот же день, когда Юлий Фёдорович клеил огромный детский театр и дурачился по обыкновению, Коля вдруг сказал:
— Юлий Фёдорович, правда, какое славное имя — Эмма?
Юлий Фёдорович выронил кисть, которою закрашивал предполагаемую занавес.
— Эмма, — повторил он, — Эмма?
Он встал, стряхнул с колен обрезки бумаг и заходил из угла в угол.
— Хорошее имя, — подтвердил он, потряхивая головою так, что очки начали спадать с носа.
— Каково, как влюблён! — радостно шептал нам Николай, следя за его нервно-двигавшеюся фигурою восторженным взглядом. — Ну, уж и подарок мы сделаем ему к свадьбе!
Но отчего так грустен Юлий Фёдорович, когда идёт к своей невесте? Отчего это невеста ждёт его только по четвергам? Отчего он в четверг рассказывает такие весёлые анекдоты по вечерам? И отчего у него в земле колена?
Я решил, что узнаю об этом во что бы то ни стало. Меня уж пускали одного ходить по улицам, и я решился выследить гувернёра.
В ближайший четверг, как всегда, он повязал свой чёрный галстук, прилизался фиксатуаром, и вышел из подъезда. Я тихонько пошёл за ним, наблюдая расстояние, чтобы он меня не заметил. Но предосторожность эта была излишня. Он шёл, низко опустив голову под широкополым цилиндром, никого не видя, не замечая, погружённый в самого себя.
Шли мы скоро, но долго, шли на самую окраину. И дома хорошие стали реже, и улицы уже, и извозчики непригляднее. Вот и города конец, а мы всё идём, и Юлий Фёдорович идёт всё скорее.
Он завернул в кладбищенские ворота.
Мимо великолепных мавзолеев, не глядя по сторонам, шёл он давно знакомым путём всё вперёд и вперёд. Мавзолеи сменились крестами, скалами, плитами; кресты и плиты становились всё меньше и беднее. Пошли деревянные решётки и белые кресты. Вот одна могила — вся в цвету с венками иммортелей на кресте, с большою берёзою, шатром склонившеюся над нею. Юлий Фёдорович вошёл за решётку, сбросил на скамейку помятый цилиндр, и повалился на колени.
Он не молился и не плакал; складки шинели лежали неподвижно. Глаза были направлены на одну точку. Меня он не видел, хотя я стоял чуть не рядом с ним. Вокруг больше никого не было. Деревья шумели, да птицы чирикали вверху.
Он поднял голову.
— Вы зачем здесь? — изумлённо проговорил он, быстро поднимаясь
Я не мог говорить. Слёзы сжимали горло.
— Юлий Фёдорович, — лепетал я, — вы не подумайте, не подумайте…
Он внимательно посмотрел мне в глаза.
— Вы хороший мальчик, — сказал он, фамильярно опуская мне на плечо руку. — Вы хороший мальчик. Зачем вы сюда попали?
— Я за вами шёл.
— Зачем?
— Мне хотелось знать куда вы ходите.
— Для чего же вам это знать?
— Я хотел объяснить себе, отчего вы бываете такой весёлый по четвергам.
— Отчего я такой весёлый? Ну, так вот смотрите сюда. Вот здесь под крестом лежит моя жена Эмма, которая умерла восемь лет назад. Я любил её больше всего в мире, и за это она отнята у меня. Восемь лет со дня её смерти, каждый четверг, в половине третьего я прихожу сюда, потому что она умерла в четверг, в половине третьего. И у меня сердце разрывается, когда я вспоминаю и представляю эху удивительную женщину. И я здесь плачу, на этих цветах, которые я сам посадил, и потом иду домой, и стараюсь быть особенно весёлым. Вы спросите, милый мальчик, отчего же именно я весел в этот день? Оттого именно я весел, что никому дела нет до моего горя.
— Мы вас так любим, — попробовал заметить я.
— О, у вас прекрасное семейство, и я глубоко ценю и уважаю ваших родителей, но, скажите пожалуйста, ну какое им дело, что у меня была жена — красавица Эмма, что я молился на неё, что она умерла, и похоронена здесь, а эти цветы растут и так хорошо пахнут? Ну, зачем бы я стал рассказывать вам всё это, что мне так дорого, а вам так малоинтересно. Я отлично знаю, что у вас никто не умер, и дай вам Бог жить как можно дольше, зачем же я буду говорить о смерти и смущать вас? Нет, я буду резов, как бабочка, и буду порхать с вами и хохотать, и веселиться.
Он поднял глаза к небу.
— Эмма знает, — сказал он, — что я так свято храню её память, что никогда никому не позволю до неё касаться. Эмма всё видит. Вы думаете, умерла она? Нет, я вижу её на этом голубом сияющем небе — она плывёт вон там светлым облачком. Это она, она — я наверно знаю. Ну, и зачем же я кому скажу, что по четвергам прихожу сюда беседовать с нею? Мне скажут, что я сумасшедший, и прогонят из дома, а я нищий, и жить мне нечем.
Он посмотрел на продавленный цилиндр и надел его на голову.