Шрифт:
— Да, да! — обрадовался Талалаев, — я то же говорил! Я говорю: «Мы с тобой, Катя, что же!» она не верит, говорит: «Непременно напечатают — всё! как мы прежде, как мы теперь, всё»… И у меня источники есть, и даже достоверные, что именно вы хотите это напечатать…
— Какие же у вас данные?
— Да уж есть.
Талалаев очевидно врал: никаких данных у него не было, он говорил на удачу.
— Голубчик, не печатайте… Если нужно: я всё что нам угодно… ну… я… я…
«Гонорар хочешь?» — крикнул попугай, и так громко что Талалаев даже спросил:
— Кто это?..
Веркутов вдруг понизил голос до полушёпота и придвинулся близко-близко к Талалаеву.
Ракитин только руками развёл и ещё раз повторил:
— Чукчи, чукчи!
Разговор продолжался довольно долго. Попугай раз пять предлагал почесать у него головку. На улице звонили колокольчики трамвая, солнце тёплыми золотыми лучами било через окно на паркет, зацепляя по дороге угол зелёного бархатного стула. Ракитину было как-то не по себе, — да ему всё это время как-то не по себе чувствовалось. Какая-то неуверенность в чём-то, отсутствие почвы под ногами. Он совсем забросил службу, на которую, впрочем, и без того он являлся очень редко; так противно тянулся строго-систематический день, всё надоело: и обеды в ресторанах, и обеды у знакомых. Он хотел ехать за границу, да лень ему было, да и не зачем: всё им в Европе давно видано и перевидано. Ему хотелось каких-нибудь новых, неизведанных впечатлений, и негде было их искать, не от кого ждать… Он именно хотел познакомиться с этою актриской, потому что она ему нравилась, потому что ему казалось, что она быть может хоть на мгновение вырвет его из этой апатии.
Он лениво потягивался в креслах и даже досадовал, зачем ему было приезжать в эту трущобу. Его бесил серый попугай и полушёпот в соседней комнате. Наконец, он не выдержал, схватился за шляпу и в это время увидел в соседней комнате входившую Эрде. Он положил шляпу на место и почувствовал, что очень хорошо сделал оставшись.
Талалаев расшаркался и уехал. Веркутов представил ей Ракитина. Вблизи она была очень хорошенькая, такая свеженькая, молоденькая, душистая. Верхняя часть её лица была в полутени от широкополой шляпы, может быть слишком модной для такой у молодой девушки. Глаза не сверкали как вчера искрами, а сияли таким ровным, лучистым светом. Она конфузилась, что приехала одна, и всё озиралась по сторонам.
— Меня папочка прислал, он велел, чтоб я вас… — начала она, да вдруг поправилась, — я хотела заехать, поблагодарить вас за вашу рецензию… что вы напишете… Вы так хорошо отзывались вчера обо мне.
— Да кто же может про вас дурно отозваться? — возразил Веркутов, — про хорошеньких, молоденьких актрис ни один рецензент дурно не отзовётся.
Она вдруг вспыхнула, кровь горячими потоками залила ей щёки.
— Неужели же я такая бездарность? — сказала она, и слёзы зазвенели в её голосе.
— Сохрани Бог! — воскликнул редактор, ловя её руку и целуя. — Да ведь вы же, наконец, знаете моё мнение о вас. В вас пропасть таланта, бездна. Я уверен, что со временем вы будете украшением нашей казённой сцены. Вот здесь (он показал на Ракитина) — сидит ваш поклонник: он тоже в восторге от вашей игры и вашего голоска.
Она потупилась. Ракитин ласково посмотрел на неё.
— Вы мне ужасно понравились, — подтвердил он. — В вас столько жизни и простоты.
Она покраснела ещё больше.
— Я театральный сторожил, — подтвердил Веркутов, — и я не запомню такого колоссального успеха при дебюте. И одно, одно единственное мнение у всех…
— Ах, ко мне очень снисходительны, очень! — совсем по-детски сказала она. — Вы приедете в воскресенье на второй мой дебют? И вы тоже?
Ракитин сказал, что приедет, и всё смотрел на её маленькое розовое ушко без серьги, что мягко круглилось между крутившихся прядей волос.
— Что ваш папа делает? — полюбопытствовал Веркутов.
— Папочка? Да ничего, как всегда. Ах, как он боялся за мой вчерашний дебют! Он очень добрый. В воскресенье опять будет для него мука. А как страшно выходить на большой сцене!.. Я вчера три раза пред спектаклем плакала… Пред самым выходом никак не могу вспомнить первых выходных слов. Режиссёр меня толкает: «Выходите», — а я боюсь. Ужас что такое!.. Вот теперь при одной. мысли меня бьёт лихорадка.
— Не хотите ли нюи? — внезапно предложил редактор.
— Что вы, что вы! — законфузилась она. — Я не пью вина. Да я к вам на минутку, мне пора.
— Посидите, куда вы…
— Нет… я вот вам привезла билет.
Она вынула из крохотного портмоне синенькую бумажку, сложенную вчетверо.
— Вы уж будьте добры приехать: это крайнее кресло.
— Непременно, непременно. Ну что, скажите, антрепренёр ваш?
— Ах, всё тот же!
И она вдруг рассказала про антрепренёра анекдот весьма двусмысленного свойства, но рассказала с таким невинным, детским видом, что вышло даже мило. Да и самое лучшее что в ней было, это какая-то детская чистота. Грех не мог коснуться её: она, казалось, вся была соткана из этой чистоты и свежести…
Ракитин воротился домой под странным впечатлением. Давно уж этого с ним не было. Он видел второй раз эту девочку. Ничего умного, выдающегося она не сказала, а между тем в ней было что-то такое, что заставляло о ней думать и думать постоянно. Чем-то милым, давно отжитым пахнуло. Молодые, горячие грёзы растут и крепнут. Глаза застилаются словно дымкой, на лоб надвигаются складки, и дышится как-то чаще, порывистее, чем всегда. Комната окрасилась радужным цветом, и блеск его так и остался. Волшебный фонарь, неведомо какой и откуда, наводил свои узорные тени всюду, куда ни упадал его взгляд. И так хорошо-хорошо стало…