Шрифт:
Я до того люблю музыку “Дон-Жуана”, что в ту минуту, как пишу Вам, мне хочется плакать от умиления и волнения. Я не могу спокойно говорить об этом. В камерной музыке Моцарт пленяет прелестью, чистотой фактуры, удивительной красотой голосоведения, но иногда встречаются и вещи, наводящие на глаза слезы. Укажу Вам на Adagio из G-moll'ного квинтета. Никто и никогда с такою красотой не выражал в музыке чувства безропотной, беспомощной скорби. Когда это Adagio играл Лауб, то я всегда прятался в самый отдаленный угол залы, чтобы не видели, что со мной делается от этой музыки.
Ради бога, прочтите объемистую, но интересную книгу Отто Яна о Моцарте. Вы увидите из нее, что это была за чудная, безупречная,бесконечно добрая, ангельски непорочная личность. Это было воплощение идеала великого художника, творящего в силу бессознательного призыва своего гения. Он писал музыку, как поют соловьи, т. е. не задумываясь, не насилуя себя. И до чего ему легко было писать! Он никогда не писал черновых набросков. Его гениальность была до того сильна, что все свои сочинения он писал прямо партитурой. Он их отделывал в голове до мельчайших подробностей и очень часто выписывал сначала всю партию трубы или другого инструмента, потом принимался за другое сочинение, тоже заготовленное уже в воображении, потом снова возвращался к первому и т. д. Для него не существовало никаких трудностей. Десятилетним мальчиком он уже владел до совершенства техникой своего дела. Он вел жизнь очень рассеянную и безалаберную. Когда он успевал делать все, что он сделал, совершенно непонятно. Гуммель маленьким ребенком жил у него в качестве ученика и впоследствии рассказывал про него много интересных подробностей. Уроки свои он давал очень небрежно, т. е. редко и в самые странные часы. Иногда, возвратившись ночью с пирушки, он будил маленького Гуммеля и начинал с ним очень усердно заниматься. Но его доброта, его детская незлобивость были так обаятельны, что Гуммель привязался к нему горячо. Однажды, уже впоследствии, Гуммель давал концерт в Праге. Если не ошибаюсь, ему в то время было лет двенадцать. Случилось, что в день концерта Моцарт попал в Прагу, кажется, для репетиций “Дон-Жуана”, и, узнав, что идет концерт Гуммеля, поспешил туда. Когда он входил в залу, Гуммель, сидевший за инструментом, увидел и узнал его. В одну секунду он вскочил с эстрады и мимо рядов сидевшей публики бросился к своему учителю и стал обнимать и целовать его, разливаясь слезами, к великому скандалу всех при этом присутствовавших. Его все любили, у него был самый чудный, веселый, ровный нрав. Гордости в нем не было ни капли. При встречах с Гайдном он самыми искренними, самыми горячими выражениями изъявлял ему свою любовь и почтение. Чистота его души была безусловная. Он не знал ни зависти, ни мщения, ни недоброжелательства, и мне кажется, что все это слышится в его музыке, свойство которой примирять, просветлять, нежить.
Я бы мог до бесконечности говорить об этом лучезарном гении, к которому я питаю какой-то культ. Как я ни привык к разнообразию музыкальных вкусов, как ни широко я понимаю свободу перед авторитетами, но признаюсь, дорогая моя, очень бы хотелось мне привлечь Вас на сторону Моцарта. Я знаю, что это очень трудно. Кроме Вас, я знал в жизни нескольких людей, очень тонко понимавших и горячо любивших музыку, но в то же время не признававших Моцарта. Тщетно я старался раскрыть им красоты его музыки, но никогда еще мне не хотелось так сильно привлечь в число поклонников Моцарта кого бы то ни было, как теперь Вас. В наших музыкальных симпатиях часто имеют значение обстоятельства случайные. Музыка “Дон-Жуана” была первой музыкой, произведшей на меня потрясающее впечатление. Она возбудила во мне святой восторг,. принесший впоследствии плоды. Через нее я проник в тот мир художественной красоты, где витают только величайшие гении. До тех пор я знал только итальянскую оперу. Тем, что я посвятил свою жизнь музыке, я обязан Моцарту. Он дал первый толчок моим музыкальным силам, он заставил меня полюбить музыку больше всего на свете. Может быть, все это имеет значение в моей исключительной любви к Моцарту, и я не могу требовать, чтобы все те, кого я люблю, относились к нему, как я. Но если я сколько-нибудь буду содействовать к изменению Вашего мнения о нем, то буду очень счастлив. Если Вы когда-нибудь, послушав, например, Andante из G-moll'ного квинтета, напишете мне, что были тронуты, то я буду в восторге.
Засим мне остается просить у Вас прощения за то, что я так распространился о Моцарте. Но как же мне не желать, чтобы мой лучший, мой дорогой, неоцененный друг не преклонялся перед тем, кого я боготворю больше, чем кого-либо из художников! Как мне не попытаться, чтоб та музыка, которая заставляет меня трепетать от невыразимого восторга, не затрагивала бы, не увлекала Вас!
Я стал спать гораздо лучше, хотя не вполне хорошо. Те замиpания, которые со мной случаются, не заключают в себе ничего серьезного. Это одно из многочисленных проявлений нервности. Когда они становятся невыносимы, я прикладываю к сердцу компрессы из холодной воды, и это меня, в конце концов, успокаивает.
Леченье холодной водой я непременно предприму, но не теперь, а в Москве. Здесь это сопряжено с многочисленными затруднениями.
Я кончил сегодня концерт. Остается переписать его, несколько раз проиграть (с Котеком, который еще здесь) и затем инструментовать. Завтра я примусь за переписыванье и отделку частностей. Известия, что Вы часто посещаете концерты, крайне радуют меня. Это значит, что Вы здоровы.
Милочке потрудитесь передать тысячу нежностей. Будьте здоровы, дорогая моя.
Безгранично любящий Вас
П. Чайковский.
Р. S. Можете ли Вы извиняться передо мной в нечистоте писанья! Мне было совестно это читать. Ваши письма в сравнении с моими так идеально красивы и изящны.
118. Чайковский - Мекк
Clarens,
18/30 марта 1878 г.
Я сегодня в самом мрачном состоянии духа. Я не могу даже работать, до того всецело поглощен грустными, безнадежно-грозными политическими известиями. Судя по тому, что Дерби вышел в отставку, нужно ожидать войны. Да и как иначе разрешится все это недоразумение? Ни Россия, ни Англия не могут уступить ни пяди из своих условий участия в конгрессе. Наконец, положим, что и конгресс состоится; к чему он может привести? Англия поражена в самое сердце тем порядком вещей, который устроился теперь на Востоке. Как глубоко я ни ненавижу англичан, но я не могу не находить, что в их озлоблении на Россию есть последовательность, есть смысл. Они не могут не трепетать за свое политическое могущество, с которым связано и их материальное благоденствие. Говоря вульгарным языком, Россия им наклеила нос. С этим наклеенным носом они теряют почву под ногами. Ведь двухсотмиллионное население Индии. только тем и сдерживается, что у Англии до сих пор был неотразимый престиж силы. Узнай Индия, что политическое значение Англии компрометировано Сан-Стефанским договором, и эта страшная масса людей тотчас повторит то, что уже случилось в 1857 году. Но теперь восстание сипаев примет не такие размеры. Словом, Англия должна, она не может не быть враждебной к нам. Война неизбежно должна быть.
Не ужасно ли это? Опять потекут кровавые реки; опять интересы искусства отойдут на последний план; опять убийственная мысль, что родина в опасности, будет парализовать все те проявления общественной жизни, которые не имеют прямого отношения к войне; опять Россия будет разоряться на военные издержки, тратить свои лучшие силы ради поддержания своего достоинства. Как ни гадай, как ни старайся представить себе будущее в розовом свете, а войны не минуешь. Это все-таки лучше, чем неопределенность и неизвестность.
Я Вас еще не благодарил, дорогая моя, за условия мира. Я, как и Вы, нахожу, что они очень умеренны и очень скромны. В политических и финансовых науках я ужасный невежда. Но я не знаю, правы ли Вы, сожалея, что мы получим такое ограниченное денежное вознаграждение. Мне кажется, что нам нужны не турецкие деньги, которых у них и для собственных потребностей нет, а мир, прочный мир, который со временем вознаградит и за военные издержки. Пример Франции и Германии доказывает нам, что получающий контрибуцию точно так же не обогащается, как уплачивающий ее не разоряется. Никогда Франция не была так богата, как теперь, заплативши контрибуцию. Никогда в Германии не было такого застоя в развитии промышленности, как теперь, когда она получила пять миллиардов. С другой стороны, умеренность России доказала всем здравомыслящим людям всего мира, что она дралась не из интереса, а ради великой идеи.