Шрифт:
Могучий Селянкин лучился, весь вид его говорил: «Не понимаю, как в такую прекрасную пору можно лежать в больнице». И Алтынов подумал, что, верно, Виктор Васильевич никогда серьезно не болел, подумал и позавидовал его молодости и крепости; позднее выяснилось, что Селянкин сияет по понятной причине: он едет учиться в Высшую партийную школу, и, довольный, счастливый, не замечая, как с каждым словом мрачнеет Иван Ильич, говорил:
— Без образования ныне никак нельзя. Раньше мы к колхозникам девчонку с газетой пошлем, она, читарь эдакий, шпарит по написанному — и все довольны. Ныне ее не пошлешь — колхозники сами газеты читают, радио слушают, телевизор смотрят, станешь говорить о международном положении, а они с тобой в спор лезут.
Ивану Ильичу думалось, что монолог Селянкина — панихида по нему, Алтынову.
Алтынов мог, конечно, после войны окончить партийную школу. Мог, да не окончил. Так получилось. Работал честно, но когда доходило дело до посылки в школу, то обычно отсылали парня послабее и опытом и знаниями, потому что Алтынов был нужен.
Селянкин давай завидовать Ивану Ильичу: завел речь о малиновской стройке. Иван Ильич слышал, что стройку посетил начальник областного управления, что зашевелились веселей, но иного не ожидал: раз Низовцев поставил на своем, то все силы отдаст, а добьется.
А Селянкин повернул на другое:
— Мы до того работой увлечемся, что не только красоты не замечаем, но забываем места, где родились. Думаю встряхнуться, просто пожить детством, пожить без всяких тебе анализов и хлопот. Вот и съезжу на родину.
— Да, надо, — виновато согласился Алтынов.
Он и тут не был образцовым. Сколько лет подумывал съездить на родину, да все откладывал поездку — недосуг. А он — недосуг, будет всю жизнь, а чего откладывать — всей езды ста километров нет. Выпишется из больницы и поедет не в Кузьминское, а в свою деревеньку, глянет на нее — и назад. Это хорошо так, не раздумывая, сел и поехал.
«Может, деревеньки и нет?» — спросил себя Алтынов, выписавшись из больницы, но, взглянув на бок подошедшего автобуса, прочитал надпись и поспешно влез в него.
Ехал и с повышенным любопытством разглядывал округу, он узнавал и не узнавал старые места. Наверно, здешним жителям перемены привычны, им порой кажется, что так было постоянно, по крайней мере, на их памяти, но ему все было необычно и ново — и светлые дома под шифером, и животноводческие городки, и столбы высоковольтной линии, — когда-то на месте всего этого стояли похилившиеся, крытые соломой домишки, летом зелень как-то скрашивала местность, но мрак зимних полей, когда нигде ни души, пугал и создавал впечатление, что эти забытые домишки стоят не среди безбрежного поля, а опущены на дно темного омута.
Довольно долго мотал автобус. Иван Ильич с тревогой поглядывал в окошко, боялся проглядеть дорогу на свою родину, но узнал ее. С трудом, но узнал, попросил шофера остановить автобус у ее приметной колеи. Раньше, где стоял огромный вяз и под ним обычно отдыхали пешеходы, ныне торчал высокий пень, у самого корня которого гнездилась зелень побегов. До деревеньки Алтынову оставалось пройти километров пять. Прежде дорога была торная, с глубокими колеями, по обочинам кустилась полынь, вымазанная пахучим дегтем. Идешь, бывало, а далеко позади тебя тянется нога за ногу лошадь, запряженная в телегу. Совсем забудешь про нее, и вдруг за спиной загрохочут колеса — еле успеешь отскочить в сторону: то возница нарочно пугнул лошадь, чтобы ты не успел напроситься к нему в телегу. Обогнал — и опять лошадь переходит на ленивый шаг. Маячит и маячит впереди подвода.
Нынче никто не шел и не ехал по западающему проселку. И снова у Ивана Ильича закралось сомнение, да существует ли деревенька?
Но она существовала, и товарищ детства нашелся, он брел с двухметровкой. То был бригадир Теляков, длинный, худой, с впалыми щеками — страдал язвой желудка. Не сразу они узнали друг дружку.
— Знать, наша старость близка, коли приехал, — сказал Теляков, когда они курили на межнике. — Пришел поглядеть, а глядеть нечего, просторно стало.
Впереди виднелась выщербленная деревенька, кричи от дома шабра — не докричишься. Неподалеку от нее островком зеленело кладбище. Из-под берез и седых ив глядели серые кресты да башенки с пятиконечными звездами. Там лежали мать и отец Алтынова, его близкие.
Скоро останется от деревеньки вот только этот зеленый островок с забытыми могилами.
— Ты, Михаил, деревеньку жалеешь? — спросил Алтынов.
— Чего ее жалеть, так и должно быть, — с равнодушной обреченностью сказал Теляков, — раз нет производства, населению нечем жить.
— Какое тебе производство? Колхоз-то остался.
Теляков сдвинул тощие плечи.
— Центральная усадьба в Апраксине. Фермы у нас нет. Пашут и сеют машинами, убирают тоже. Все без нас. Сколько дней в году мы нужны с вилами да лопатами?
— На центральную усадьбу переселялись бы.
— К чему? Что я, тракторист, шофер, ветфельдшер? Там требуются механизаторы, доярки, специалисты. Живем, пока живется, остались те, кто на кладбище смотрит.
Одну ночь ночевал Алтынов в родной деревеньке. Утром Теляков на лошади собирался в Дуденки за цементом, хотя деревеньке подписал приговор, но задумал вылить цементные стены погреба. От Дуденок до Конева ехать дальше, чем вчерашним путем, но Алтынову мечталось глянуть на жизнь лесной стороны. Гужевая дорога до Дуденок помнилась хорошо, после войны на ней находился участок леспромхоза. Сам Алтынов не одну зиму сидел на кордоне как представитель коневского райкома на лесоразработках. Тогда по зимам мобилизовывали людей и лошадей на заготовку и вывозку древесины. Но прошло время, и механизация все изменила. Больше по зимам не тревожили колхозы, отпала нужда и в тех, кто свил гнездо по соседству с участком, а как вокруг кордона лес весь выбрали, то и бараки рухнули, куда-то подевались частные просторные дома. Умер лесной поселок. Теляков ткнул в его сторону: