Шрифт:
На вечернюю дойку Маша опоздала. Доила и видела, как Матвей Аленин что-то рассказывал Тимофею Грошеву, но из-за гула агрегата ничего расслышать не могла. Сообразила: вот кто знает — дядя Матвей.
И хотя с самого вечера было довольно темно, она не пошла с доярками, промешкала на пруду, будто ноги мыла, вернулась, когда доярки гомонили за плотиной, отозвала в сторону Матвея Аленина.
— Дядя Матвей, за что Калым Костю?
Матвей немного помялся:
— Как тебе сказать? Он, Егор-то, стоговал солому — все плотники на стоговке. Мы со стадом шли по уроченскому оврагу. Ты знаешь под тремя дубочками родник, вола в нем больно гожа. А ведь жара. Гога Кошкин зябку поднимал, попить пришел, этот городской шофер Юрка-гармонист пить, значит, тоже захотел. Егор к ним присоединился. Плотники стоговали, а Егор сама знаешь какой! Ушел, и все. Ну, попили, закурить решили. Костя в аккурат поравнялся с родником. Я не слышал, как у них вышло, только гляжу: Костя с Егором дерется, Егор-то вон какой ломоть, выгульный, а Костя силен, да молод. Костя налетит, ударит, а Егор раз — и с ног его. Костя вскочит и опять на Егора. Парни сидят, скалятся, разнимать не думают. Вижу, дело до плохого может дойти. Побежал, развел их.
Маша с дрожью в голосе спросила:
— Из-за чего они дрались?
— Сам я тех слов не слышал, но Гога говорил, что он, Егор-то, плохо о твоей матери сказал, ну и о тебе нехорошее брякнул. Сама знаешь, Егор какой, язык у него, как помело, один сор метет. Ну, Костя на защиту, вишь…
Маша заторопилась. Из-за нее Костя подрался, из-за нее весь в синяках, а эти, ее бывшие женихи, зубы сушили вместе с Егором. Говорили: любят ее. Ах гадины! И Егору дали волю, что хочет, то и вытворяет. Алтынов приходил мать уговаривать: оставайся в колхозе, да тут кого хочешь с выселок выживут. Конечно, мать виновата: сколько лет Егора близко не подпускала, а перед пасхой попросила его ворота починить, после водкой угостила, сама выпила… И пошло-поехало.
Маша не замечала темноты, шла, чутьем угадывая дорогу, громко шлепала ботинками. Жгло и мучило одно — нельзя этого оставлять, надо пойти к Андрею Егоровичу, рассказать как есть, но у околицы поостыла: а чего скажет председателю? Про мать он знает, и тут на чужой роток не накинешь платок. Припомнились слова Устиньи Миленкиной:
«На работе устанешь, а вот, того, голова, на душе легко. День без дела просидишь — вся измаешься. Люблю в поле работать, особенно в сенокос — и тепло, и светло, и воздух травяной, с медом. В город бегут, в городе шум, гам, день проходишь — угоришь. И имечка, того, голова, тебе там нету, нет, и все. Здесь я Устинья Миленкина, меня все знают, спроси любого: «Чей то новый дом?» Любой скажет: «Устиньи Миленкиной».
«Знают, — подумала Маша, — зато укусят так, что поневоле в город убежишь».
Часть третья
Одна
1
За лето высокий берег Сырети срыли бульдозером и вычерпали ковшом экскаватора. На дне котлована августовские дожди насорили желтую лужу. Сама Сыреть хмурилась, шлепала темными волнами, оставляя на прибрежном песке ноздреватые хлопья пены. За рекой среди тяжелой зелени леса местами желтели верхушки берез; по оврагам редкие свилеватые вязы стояли густобордовые, а поблизости с ними кровенели куртины черемух.
На взгорье, на юру, где притулилась времянка карьеровских ребят, почти без перерыва дул осенний ветер. Он тек быстрыми волнами над опустевшими полями, а повстречав засохшую полынь или чернобыльник, принимался жалобно свистеть.
Отряд свертывал работы. На то были разные причины. Одни парни уехали сдавать экзамены в институт, другие нередко скучали во времянке — дожди делали проселки непроезжими. Уходил с карьера и Шурец Князев: Низовцев пообещал ему должность электрика на Малиновской ферме. Получив расчет в «Сельхозтехнике», он заехал на карьер за телогрейкой и чемоданом с немудрящим имуществом. Сторож Потапыч с сожалением следил, как Князев свертывал телогрейку: старик, когда Шурца не было, накидывал ее по ночам на стынувшие ноги.
— Перед отъездом положено посидеть, — сказал Вовка Казаков и сел прямо на земляной пол, между его высоко поставленных колен устроился Арлекин, лохматая собачонка, принадлежавшая Вовке.
Князев и Шувалов присели на низенькие нары. Шурец грустно думал. Весной на карьер они приехали неразлучными друзьями, к осени расстаются, и, наверно, навсегда. Добычу доломитки, по слухам, переводят на промышленную основу, для чего организуют особое отделение «Сельхозтехники» — приедут другие люди. Сам он женился и становится крестьянином. Какая будет житуха в этой Малиновке? Тесть — вроде мужик подходящий, но теща — сущий яд. Может, на квартиру придется уйти. Но на квартире век не проживешь, а свой домишко заиметь не просто: и лесу на стройку не сразу дадут, и бревна без хлопот не привезешь; кроме леса, цемент, шифер, железо, кирпич нужны. Где их взять? Шурец глубоко вздохнул, позавидовал Шувалову. Юрка спокоен. У его отца домище, как вокзал — места всем хватит. Да и с этим, одноруким, спелся. Грошев навалял бревен — пятистенный дом срубишь. Зачем столько лесу однорукому! Не Юрке ли сулит дом, лишь тот возьми Раю?
Грошев Князеву не нравился, он с ним ни за что не сдружился бы. Не дружись, а подчиняться придется…
— Ребята, что сидим как старики, — первым заговорил Шувалов. — Давайте на Урочную скатаю за бутылкой.
— Лишнее, — сказал Шурец, — эти бутылки только нас подводят.
— Ты, Шурец, неисправимый законник. Без бутылки в нашей жизни нельзя, как Тимошка Грошев речет.
Князев слез с нар.
— Ты вроде в родню к нему набиваешься.
Юрка засмеялся.
— Чудак. Мне не как тебе, не с ним жить. И ты погоди, не очень храбрись. Аганька не даст тебе с Дунькой целоваться да белые пышки есть. Белые пышки в деревне — самая лучшая еда. В представлении деревенских: кто каждый день ест белые пышки, тот богач, царь, Магомет и так далее.
Князев, слегка заикаясь от возбуждения, сказал:
— Понятно, ты нас, крестьян, считаешь ниже себя, городского.
— Чумной, какой же ты крестьянин. Не о тебе разговор, о твоем окружении. Аганька железно тебя застукает: у нее сорок языков, стаканом молока попрекнет, а пахать ты на нее будешь, как самый последний батрак, у крестьян стяжательство в крови.
Князев ручку чемодана сжал так, что кисть побелела.
— Ты пролетарий, ты не стяжатель! Кружишься около Раи Грошевой, променял соловья на ворону.