Шрифт:
…Отвела душу, вытерла уголком платка слезы, вошла в избу.
Вошла да так и остановилась у порога. Посреди горницы стояла Валюшка, такая вся радостная.
— Ма, а ма? Краси-и-и-во-то как! — вертелась перед зеркалом.
Ивановна глянула и поначалу оторопела. Валюшка, оказывается, обрядилась… в скатерть. Ту самую, которой накрывали стол.
Но оторопь прошла, и Ивановна подумала, что другого-то выхода и нет. Улыбнулась ласково: «Красиво, дочка. Право, красиво».
Примерила к себе, стоя перед зеркалом: «А ведь и впрямь красиво. Если еще постирать да умело сшить…»
Через два дня платье было готово. Правда, на рукава скатерти не хватило, да ничего, и безрукавное проносит, не замерзнет. Валя надела его и полчаса вертелась перед зеркалом. Ивановна несердито торопила: «Иди-иди, а то в школу опоздаешь».
К радости Ивановны и обиде Валюши, в школе никто не обратил особого внимания на новый наряд.
На другой день пришло письмо. «Добрый день! Здорово мои родители, мама, жена здравствуй и Валя с Людой! Я вам желаю всего хорошего в вашей жизни… Наверное, завтра иду в действие… Мама, береги здоровье, одевай валенки теплые. Степанов».
«Добрый день, веселый час! — писала в тот же день Федору Ивановна. — У нас все хорошо. На днях сшила Валюшке новое платье, с аленькими цветочками. Она у нас, как невеста, разодета. А в общем не хуже других. Так что за нас не беспокойся…»
Вот только жаль, не довелось прочитать этого письма красноармейцу Степанову.
Погиб красноармеец Степанов смертью храбрых в боях за Родину…
Дочерям Ивановна сказала, что отец пропал без вести. А это ведь не значит, что погиб. И они всю войну и еще долго после войны ждали, когда он найдется и приедет к ним на поезде до Шумихи, а потом в Крутые Горки на «красном коне». (Так обещала Ивановна своей младшенькой — Люде, когда та спрашивала про тятю.)
А писем не было. Ивановна уже знала, что их не будет. И все ей казалось, что она в долгу неоплатном перед теми, кто прошел через огонь войны, пострадал, но остался жив. Но особенно перед Федором. Перед своим единственным Степановым.
И однажды она собралась. Одела Валюшку и повела ее в Шумиху. День этот она отпросила у Косарькова, сказала, что надо раненого родственника навестить в госпитале. Но никакого такого родственника у нее не было, и ехала она сама не зная к кому. Но душа тревожила, и ей казалось, что, если она не поедет, если не сделает это доброе дело, ей никогда и никто этого не простит — ни люди, с которыми она работала и жила, ни совесть. И уж, конечно, думала она, и Федор не простит.
И вот приехали они в Курган. Отыскали госпиталь. Ивановна, теребя в руках уголки платка, в котором был завернут гостинец, попросила дежурную проводить ее «к самому больному из больных».
Их проводили в третью палату. Там у стены лежал, видимо, уже немолодой мужчина. У него не было обоих ног. На глазах белела марлевая повязка. Он лежал уже месяц. Писем ни от кого не получал. И весь месяц не проронил ни единого слова, лежал на спине, уставившись белыми бинтами в белый потолок.
Ивановна вошла, ведя за руку Валеньку, худенькую, большеглазую, а в другой руке она сжимала сверток. Сестра подвела Ивановну к постели слепого. Ивановна осторожно положила сверток на тумбочку. Пока она теребила платок, он развязался, концы его упали, и все увидели — там была буханка ржаного хлеба. Ивановна взяла руку раненого и тихо позвала: «Сынок…» Он вздрогнул и, говорят, первый раз за все время повернул голову в ее сторону. Долго, очень долго «вглядывался» белыми бинтами в лицо пришедшей к нему женщины и тихо, одними губами, выдохнул: «Мам?..» Потом осторожно провел рукой по волосам, чуть-чуть касаясь кончиками пальцев по лицу Ивановны. И вздохнул.
А Валюшка смотрела на хлеб. Не отрываясь. Не видя никого в этой белой палате, большими жадными глазами смотрела на хлеб, глотая слюну.
В палате стало тихо. Жутко тихо. Все знали, что у слепого нет никого: ни знакомых, ни родных. А Ивановна гладила его волосы и все что-то говорила, говорила…
А он по-прежнему молчал. Только на губах его появилась и застыла едва заметная ласковая улыбка.
Валюшка сидела рядышком, повернувшись спиной к матери и раненому, и большими голодными глазами смотрела на хлеб.
Потом они попрощались. Ивановна поклонилась каждому, кто был в палате, и пошла, приложив к губам уголок платка. А девочка все оглядывалась, оглядывалась и смотрела на буханку хлеба, оставленную матерью там, на тумбочке, и в глазах ее застыл укоряющий мать вопрос: «Зачем?!»
И когда уже открывали дверь из палаты, раненый повернул голову и повторил чуть слышно: «Мам…»
Только тогда Валюша первый раз глянула в его сторону, забыв о хлебе.
Потом, когда она станет большой и разумной, она узнает, что мать целый месяц экономила этот хлеб. На 500 граммах своей карточки.
А эту историю рассказали мне тоже в «Большевике», историю, которая добавляет еще одну деталь к сибирскому характеру.
Осень. Узкая лесная дорога. Да, дорога, если можно так назвать две размытые тележные колеи, прерываемые жилистыми корнями старых сосен. Пахнет упавшими грибами и прелой корой осевших в мокрую землю пней.
Лес как будто в трауре.
Тихо.
Скрипят колеса телеги. Из колка, низко пригнув голову и подавшись вперед, спешит тощая лошаденка. На передке телеги схвачены лохматой веревкой с десяток жердей.