Шрифт:
Однажды, для разнообразия, мы встретились на острове Амагер, и он предложил мне зайти в его гостиничный номер, чтобы я смог воочию увидеть, что и как он делает. Перед тем как вынуть пленку из конверта, он надел тонкие хлопчатобумажные перчатки, затем включил простой по конструкции, но исключительно удобный в работе осветительный прибор, чтобы снять с нее копию. Благодаря применявшемуся им на редкость эффективному методу, который позволял переснимать материалы удивительно быстро, я смог передать англичанам сотни секретных документов КГБ, включая и те, что содержали особо важные сведения. А однажды мы даже совершили настоящий подвиг, умудрившись за короткое время скопировать целиком годовой отчет о деятельности советского посольства в Дании объемом в целых сто пятьдесят страниц. Кстати сказать, оказавшийся весьма ценным для датчан.
Теперь, когда я начал активно работать на англичан, у меня на душе полегчало. Я не только не испытывал даже малейших угрызений совести, напротив, я пребывал в эйфорическом состоянии от сознания того, что более не являюсь человеком нечестным, работающим на тоталитарный режим. Я обрел истинный смысл жизни. В то же время, естественно, мне приходилось скрывать ото всех, включая Елену, мою тайную деятельность. Если бы нас с женой связывали тесные узы, моя скрытность невольно осложняла бы обстановку в семье, но тут уж ничего не поделаешь: чтобы хоть как-то оградить от возможных бед и себя лично, и самых близких и дорогих ему людей, шпион вынужден обманывать их. Со временем, однако, наши отношения ухудшились до такой степени, что уже и не вставал вопрос о том, чтобы чем-то делиться с нею.
Сотрудничество с англичанами заставило меня быть более осмотрительным в своих высказываниях на политические темы. Прежде я частенько проявлял определенное легкомыслие и более открыто, чем большинство моих сослуживцев в КГБ, критиковал советский строй. Теперь же, не желая привлекать к себе излишнего внимания, я ничего подобного себе не позволял, поскольку не хотел, чтобы меня уволили с работы: ведь отныне у меня было куда более важное и ответственное дело, чем прежде. Перемены в моем поведении никого не могли удивить: атмосфера и в КГБ, и в советском обществе неуклонно ухудшалась, люди, уже разуверившись во всем, перестали открыто говорить, что думают, советский строй вступил в новый, неосталинистский этап своего развития.
Особенно яркое, наглядное представление о наметившихся тенденциях в жизни нашей страны я получил, беседуя с посетившим Копенгаген известным литературным критиком Владимиром Лакшиным, ставшим в шестидесятых годах, после написанной им блестящей хвалебной статьи о повести Солженицына «Один день из жизни Ивана Денисовича», кумиром интеллигенции. Но сейчас, когда я кинулся приветствовать его, он поздоровался со мной крайне сухо и не пожелал ни о чем разговаривать. Позже до меня дошло, что после высылки Солженицына из Советского Союза Лакшин понял, сколь уязвимым стал и он сам, а поскольку все советские посольства были нашпигованы кагэбэшниками, он, естественно, решил воздержаться от бесед с незнакомым человеком.
О дальнейшем ухудшении обстановки в СССР говорили и новые сотрудники, приезжавшие из Москвы. Николай Грибин, который прибыл в Копенгаген в 1976 году, ни в коей мере не был либералом: напротив, он представлял собой самого что ни на есть махрового соглашателя и приспособленца. Но даже он сказал, что атмосфера у нас на родине становится все более и более гнетущей. Так что моя непривычная сдержанность никого не удивила.
Помню я также приезд в Копенгаген еще одного знаменитого гостя из Москвы — композитора Дмитрия Шостаковича. Он приехал в Данию вместе с молодой, третьей по счету, женой и сыном и выступил в посольстве с лекцией. Когда, после окончания лекции, я поинтересовался, кого из современных композиторов он считает наиболее близким себе по духу, он, не задумываясь, ответил:
— Бенджамина Бриттена.
На следующее утро сын Шостаковича попросил меня перевести ему заметки о визите композитора из местной прессы, и, хотя я предупредил его, что копенгагенские газеты имеют тенденцию проявлять непочтительность даже по отношению к выдающимся личностям, он продолжал настаивать, и мне ничего не оставалось, как исполнить его просьбу. Однако стоило мне зачитать первые строки из статьи некоего известного своей бестактностью музыкального критика, как он закричал:
— Хватит! Довольно!
Во время моей второй командировки в Данию я серьезно занялся бадминтоном. Вступив в местный спортивный клуб, я активно включился в его работу и стал принимать участие чуть ли не во всех проводимых им матчах и соревнованиях, особенно в воскресные дни.
Бадминтон позволял мне жить жизнью нормального представителя Запада — играть в часы досуга с датчанами, а затем отдыхать вместе с ними за кружкой пива в каком-нибудь ресторане. Вернувшись в Советский Союз после того, как я отслужил в Копенгагене свой первый срок, я обнаружил, что Советская федерация бадминтона влачит жалкое существование: данный вид спорта, не получая субсидий от государства, сохранялся только благодаря неимоверным усилиям энтузиастов. Надеясь, что я смогу как-то улучшить ситуацию, я предложил свои услуги руководству федерации и в результате был избран членом правления. Оказавшись снова в Дании, я сочинил меморандум, авторство которого приписал неким довольно известным людям. В этом творении рук моих я квалифицировал как вопиющее неприличие сам факт отсутствия Советской федерации бадминтона, не только в составе Всемирной, но и Европейской федерации бадминтона. «Наши друзья и поклонники этого вида спорта, — писал я, — считают наше членство в этих организациях крайне желательным, чтобы противостоять китайцам, добившимся в данном виде спорта огромных успехов». Моя уловка сработала: Советская федерация вошла в обе вышеназванные организации, и впоследствии мне удалось организовать приезд в Копенгаген пяти советских команд, которые я же и сопровождал в поездке по стране.
В 1977 году моя жизнь значительно осложнилась, и виной тому была Лейла Алиева — девушка, работавшая машинисткой в копенгагенском отделении Всемирной организации здравоохранения. Дочь русской и азербайджанца, высокая, стройная девушка с яркой, явно восточной — тюркской, если точнее, — внешностью, — в общем, прелестное создание, безупречное во всех отношениях, если не считать большого носа. Ей было в ту пору двадцать восемь лет, — на одиннадцать лет меньше, чем мне. Короче, суть в том, что я влюбился в нее с первого взгляда.