Шрифт:
И так было после каждого рейса. Нет, невозможно передать это чувство словами. Надо попросту уйти в море и постараться вернуться.
— Хорошая яичница, — произнес я, ковыряя вилкой кусочки ветчины. — Хочу сказать тост: за то, чтоб мы всегда надеялись вернуться.
И вдруг Решевский встал после моих слов, не знаю, почему, но он поднялся из-за стола.
— Извините, я покину вас на минуту, — сказал он.
Мы остались вдвоем, грохотал оркестр и рядом танцевали, я мог бы пригласить Галку, но я этого не сделал — мне было непонятно, почему: не мог или не хотел…
Я потянулся своей рюмкой к Галкиной, толкнулся об нее и поставил на стол не притронувшись.
— Забавно, я знаю женщину, которой повезло: у нее два мужа…
— Я тоже знаю эту женщину, — сказала Галка. — Считаешь, ей весело от этого, да?
— Не знаю, — тихо признался я. — Не знаю, Галка, не знаю…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Эти ворота я видел только однажды, когда, получив документы и вещи, крепко пожал Загладину руку и медленно пошел, с трудом подавляя желание броситься вперед стремглав.
На углу я обернулся. В дверях стоял майор Загладин. Рядом высились железные ворота…
А тогда я их просто не увидел, в тот первый день, когда в закрытой машине меня доставили внутрь.
Три дня и две ночи нас везли в арестантском вагоне. Наконец мы вышли на перрон железнодорожной станции и увидели, что вагон прицеплен к самому тепловозу. Конвоиры торопились провести нас служебной калиткой в проулок, где ждала закрытая машина.
Мне досталось одиночное отделение. Места хватило лишь для того, чтобы сесть, с зарешеченным окошком дверь упиралась в колени.
В машину нас погрузили быстро, и она тронулась по невидимым улицам города, поворачивала на неизвестных перекрестках, застывала ненадолго перед красным светом и мчалась дальше, мягко припадая к асфальту. А я, подавленный, отрешенный, сжался на жесткой доске сиденья и видел в окошко по-детски оттопыренное ухо и розовую щеку одного из конвоиров.
Я принялся считать повороты, но подумал, зачем мне это, опустил голову и сжал ее ладонями, поставив локти на колени.
А потом машина въехала в ворота, конвоир сказал: «Выходи», я неуклюже спрыгнул на землю, и мир для меня раскололся на две неравные части. Была «зона», ее я мог покинуть лишь через восемь лет. Здесь ждала меня работа, лишенные свободы люди, среди них я волен был выбрать друга или не выбирать вовсе. Здесь начиналась моя новая жизнь. А там, за высокой стеной с вышками для часовых, осталось все то, что знал и любил прежде.
Эти мысли пришли потом, когда я немного остыл и стал присматриваться к новому своему положению. В первый день ни о чем таком и не думал, словно одеревенел. Потом за собой стал наблюдать будто со стороны. А затем сказался режим: и нет нас в обычном мире, и пользу приносим, и время подумать над своим местом в обществе и виной перед ним остается…
И я думал. Думал за работой, за едой и просыпаясь ночью, думал в «шизо» [2] , куда угодил за нарушение режима, когда узнал про Решевского и Галку. Думал до одури и, когда становилось невмоготу, принимался читать. Читал я много.
[2] Штрафной изолятор для лиц, нарушающих режим.
Чаще всего я размышлял о свободе.
И, конечно, я думал о Галке. Вначале просто любил ее, потом любил и ненавидел одновременно.
Но всегда, за всеми размышлениями стояли те двадцать, которые вышли со мной на «Кальмаре» в море… Я видел их вместе и порознь, говорил с ними во сне и наяву, мне хотелось узнать, что думали они обо мне, хотя и понимал, что никогда этого не узнаю. И те, с кем плавал давно, и те, кто пошел со мной тогда в рейс впервые, не выходили у меня из головы. Я не мог избавиться от этих наваждений, и легче мне стало лишь много месяцев спустя, когда Юрий Федорович Мирончук написал мне о том, что приговор будет пересмотрен по вновь открывшимся обстоятельствам, и добавил, что вдова погибшего старпома отдельно, от себя лично, написала ходатайство за меня прокурору.
…Мы стояли рядом, группа заключенных, каждый со своей статьей, со своим сроком и большим миром, оставленным за «зоной», стояли и ждали. Чего мы, собственно, ждали? Нового конвоя, нового начальства, новой команды? Не знаю… Мы попросту ждали. Теперь обычный глагол «ждать» станет для нас смыслом существования в этом, другом, измерении. Ждать, ждать и ждать…
Старший конвоя, прижимая стопку картонных папок, это были наши дела, вошел в караульное помещение.
Один из осужденных подтолкнул меня локтем.
— Ты чего? — спросил я.
— Глянь, — сказал он.
Я обернулся и увидел, как поодаль, метрах в пятидесяти, собралась и молча смотрела на нас другая группа.
Они были в темных одеждах из хлопчатобумажной ткани, все стриженные наголо, похожие друг на друга. У каждого в глазах застыло неуловимое выражение, отличавшее их от обычных людей, они молча рассматривали нас, одетых в «вольные» костюмы, и мы растерянно переглядывались, стараясь не глазеть на них.
Из дверей караульного помещения, потом я узнал, что в колонии его называют «вахтой», вышли начальник конвоя и два офицера.