Шрифт:
— Опять будете каяться за старую записку? — язвительно ответила она, но теперь ему в этих словах чудилась надежда. Эх, была не была, отважно подумал он, сейчас или никогда! И он устремился:
— Вы не знаете всего, я сейчас скажу. Ведь я пришел к вам в его сапогах.
Она оторопело уставилась на него:
— Ну и что же? Или сапоги были плохи? Разве тогда вы стыдились этого?
— Тогда нет. Но я же не понимал тогда, что это без…
Маргарита Александровна посмотрела на него с наигранным состраданием:
— А теперь стали нравственными? Или ударились в сантименты? Ах, понимаю, сапоги жали, оттого и мозоль в памяти…
Сухарев улыбнулся потерянной улыбкой:
— Сапоги хороши были. Всю Германию в них протопал, в Нюрнберге донашивал.
А она продолжала его пригвождать:
— Сейчас-то вам не сапоги уже, сейчас вам подавай последнюю модель с тупым носком. И костюм от Кардена…
Она препарировала его безжалостно и целительно, рассекала его на части и складывала по-новому, как ей только пожелается, она уже владела им, и он с блаженством отдавался этой нежданной власти, благодарно чувствуя, как ее слова облегчают его, снимают боль давней вины. Каким мелким я был еще утром, думал он о себе и уже не стыдился своих мыслей, но как она меня поняла, не только поняла, но и простила, не только простила, но и возвысила, я буду беречь ее…
— Такая се ля ви, — говорила меж тем Маргарита Александровна, словно угадывая его возвышенные мысли. — Так отвечают нынче на все неразрешимые дилеммы, все мы сделались достаточными циниками, ежеминутно готовыми к покаянию. — Ведь и она очищалась с помощью тех же слов. Раньше, бывало, она могла произносить те же слова про себя, но не открывалось в них той очистительной силы. Зато сейчас перед ней собеседник и друг, чуткий, мудрый. Он лишь внимал, отвечая ей согласием, и этого вполне доставало для того, чтобы прежние затасканные слова зазвучали по-новому.
— Для покаяния в первую очередь необходимо…
— Вот, вот, — подхватила она. — О том же и я. Теперь мы знаем о войне больше, чем знали о ней, когда она шла. Вот мне стихи вспомнились, ради вас, верно, чтобы ублажить нечистую вашу совесть. — Подняла было стакан с шипучкой, но тут же, забывшись, опустила его на место, начала читать негромко и даже спокойно, а кончила еще тише, угасая, почти шепотом, но с тем большей энергией, незримо клокотавшей внутри ее:
Мой товарищ, в предсмертной агонии Не зови ты на помощь друзей, Дай-ка лучше погрею ладони я Над дымящейся кровью твоей. И не плачь ты от страха, как маленький, Ты не ранен, ты только убит. Дай-ка лучше сниму с тебя валенки, Мне еще воевать предстоит.— Кто это написал? — не сразу спросил он, когда она умолкла.
— По-моему, это стало уже фольклором.
— Написано по горячим следам, это чувствуется, тут без обмана.
— Вот она, ваша окопная правда, как пишут в разных умных журналах.
— А что? — подхватил он. — Теперь и они про войну знают больше, чем мы тогда. Честное слово, в окопах было проще. Там не существовало проблемы выбора.
— Разве? Кто же делал выбор между живыми и мертвыми? Только пуля? Покопайтесь в себе…
— Да я же наравне, — засуетился Иван Данилович. — Мы с ним в тот день оба были дежурными, по очереди… Это был бой… У бездны на краю…
— Сейчас вы еще объявите, — она пригрозила ему пальцем, — что война была самым прекрасным, самым святым в вашей жизни. Не прибедняйтесь. Добились полного душевного комфорта. Разбогатели на послевоенных разоблачениях фашизма. И смеете теперь жаловаться, неблагодарная вы душа.
Иван Данилович засмеялся облегчающим душу смехом:
— Беру реванш на реваншизме, согласно вашему Камю. Но я хотел о другом. Тогда мы твердо знали, кто твой враг и где он находится. Теперь-то все усложнилось вместе с цивилизацией… — Перескочил мыслью через невидимый барьер, восклицая: — Маргарита Александровна, да я…
Она остановила его размашистым движением руки:
— Это двадцать пять лет назад я была Александровной, а нынче мне приятнее, когда меня зовут просто Ритой. Зовите меня Ритой и сочувствуйте мне, ведь я едина в двух лицах: и вдова, и осиротевшая мать, я дважды обездолена…
— Как я казню себя: так грубо все сделал…
— Возвращаю вам: за что же вы так по себе-то? Я сама в том виновата, я была эгоистично углублена в себя, только собой и жила и той нарождающейся жизнью… ничего другого не видела. Мне сразу следовало понять, что привело вас ко мне…
— Боже, каким солдафоном я был тогда… — поспешно перебил он, стремясь излиться.
— А я? — тут же подхватывала она. — Ничтожная эгоистка…
— Нет, это не вы, это я…
Ах, недаром они столь самозабвенно продолжают себя истязать, видно, есть в том своя невысказанная сладость, о которой другим, может, и знать не дано.
Маргарита подняла стакан и глядела на Ивана Сухарева с ожиданием.
— Это я не имела права распускаться, — продолжала она, уступчиво улыбаясь. — Но это выше нас. Мы — бабы и оттого не можем подняться выше собственного крика. Так что же, сочувствуете или нет?