Шрифт:
— Я не кардиолог, я даже не терапевт, я практический хирург, так растолкуй мне, Коля, в чем смысл твоей формулы, и главное, для чего она тебе нужна.
— Я всегда был уверен в том, что существуют типы сердец, и у каждого своя судьба, свой прогноз, который не являлся фатальным и непредсказуемым. Нам необходимо выделить типы сердец. Пока мы не выведем формулу сердца, мы не сможем сказать всю правду о каждом отдельном сердце. О каждом отдельном, заметь. Только так. Не будет сердца вообще, будет только отдельное сердце. И каждый человек будет знать тип своего сердца, как он знает свою группу крови. У каждого человека будет паспорт сердца. И когда мы поймем сердце, мы будем лечить его не вслепую, как сейчас, но с точным знанием, лечить не сердце вообще, но единственное сердце. Да что лечить — мы сможем амбулаторно обследовать сердце, прогнозировать его, не дать ему довести себя до болезни. Вот в чем суть этой формулы сердца.
— Я не специалист, Коля, мне трудно сразу все оценить. А с Сосниным ты советовался?
— Нет. Утром поеду к нему.
— Он тебя поддержит?
— Не знаю. Не уверен. Ты же знаешь, что Соснин великолепный клиницист и лучше него сердце никто не знает. У него хороший учебник, и несколько книг для практических врачей, и стройная классификация нарушений ритма сердца — это много, это, как говорится, дай бог каждому. Но ведь клиника занимается накопительством. Вот это лекарство подходит, а это — нет. Это дело нужное, необходимое, но это еще не все. А на такую идею, которую я предлагаю, должна работать вся клиника. И не только клиника, но весь институт. И нужно совершенно новое оборудование. И много денег, сил, времени. Двадцать — тридцать лет работы.
Залив был неподвижен, туман растаял, очистив все пространство до самого города, и уже справа, наискосок, смутно угадывалась медь Исаакия.
Было то дремотное состояние, когда человек полностью растворяется в окружающем пространстве, совершенно забывая о собственном существовании. И Воронов подумал, что перед этим заливом, и ранним утром, и блеклым месяцем все равны: и он, Воронов, и друг его Леня, и рыбаки — именно каждый из рыбаков — все равны. Нет, не в этом дело. Дело не в равенстве перед природой или судьбой — это общая мысль, и не она волновала Воронова. Дело, пожалуй, в том, что все равны перед временем. Дело именно в разбитости времени. Есть эти рыбаки, есть Леня, есть миллиарды других людей — есть и время. Не станет Воронова, Лени и этих рыбаков, не станет и времени. Это время разбито на миллиарды частиц, оно укорачивается с исчезновением каждой частицы и исчезнет, когда растает последняя частица.
Воронов так ясно знал свою тайну, что ему казалось, она способна исцелить все раны и разрешить все беды. Вот они ловят рыбу и радуются хорошему клеву, их жены и дети спокойно спят, и они не знают, что вот здесь в лодке рядом с другом сидит человек, который догадывается, как хоть ненамного удлинить время каждого человека. И Воронов коротко — не сердцем даже и не умом, а прохладным покалыванием у правого виска — снова почувствовал, что он счастлив. И уверен был, что в это утро счастливы все — и рыбаки, и он сам, и единственный его друг.
Да, Леня счастлив. Он ведет ту жизнь, которую всегда хотел вести. Он хотел быть хирургом, и он отличный хирург и заведует отделением, у него добрая жена и двое здоровых парней, он любит рыбалку и охоту, и он рыбачит и охотится, он хотел бы меньше уставать и жить получше, но это настолько привычное желание, что сейчас, перед ранним утром, оно не мешает счастью.
Воздух стал еще прозрачнее, горизонт сдвинулся дальше, вода у горизонта заалела, и это ожидался восход солнца, оно, пожалуй, уже и всходит, но, чтоб убедиться в этом, нужно оборачиваться, оборачиваться же не хотелось, ярче засиял купол Исаакия, дали размывались. С ними вместе размывалось и ощущение ровного счастья.
— Как ты жил это время? — спросил Леня.
— Я пережил удивительные дни. Верно, у каждого человека бывают дни, когда ему хорошо. У меня были именно такие дни. Они уже кончаются, а может быть, и кончились. Дни счастья. Я бы сказал — единственные дни. Иногда я повторяю строфу: «И целая их череда составилась мало-помалу — тех дней единственных, когда нам кажется, что время стало». У меня и были эти единственные дни.
— Коля, а ты не боишься, что, когда пройдут твои единственные дни и начнутся дни привычные, будни, твои новые идеи покажутся тебе менее значительными? — озабоченно спросил Леня.
— Я этого очень боюсь. Вдруг да окажется, что все это мираж, оглушение счастьем, летняя эйфория. Но все-таки думаю, что этого не случится.
По удлиненным теням, по тусклому неподвижному небу угадывалось, что день будет очень жарким.
Воронов прошел мимо старых сосен, у колодца свернул налево и среди других дач узнал дачу Соснина. Он отворил калитку и пошел по дорожке, усыпанной мелким песком.
Желтело свежее крыльцо. Длинная терраса была тесно обвита вьюном. В начавшей жухнуть зелени белели хрупкие чашечки вьюна и ярко краснели настурции.
— Общество дачников приветствует знатного заезжего горожанина, — услышал Воронов голос Соснина.
Соснин стоял на террасе, облокотясь на перила. Он был в белой футболке и легкой белой кепочке с надвинутым на глаза пластмассовым козырьком.
Воронов взошел на террасу. Соснин пожал ему руку и даже осторожно дотронулся левой рукой до его плеча — жест, который он мог позволить себе только в домашней обстановке.
— Как отдыхается, Николай Алексеевич? — спросил Соснин. Он весел, его лицо и сухие руки загорели — ему нельзя дать и пятидесяти пяти лет.