Шрифт:
— Ну почему ты не умираешь? Доставь мне эту радость. Что тебе стоит?
— Нет уж, это вы меня порадуете, когда заплатите за ящик пива.
Врач тоже болен туберкулезом. «Верхушка левого легкого, ничего больше». Практикант тоже — «почти ничего, поражено правое», и так все мы, двигающиеся словно призраки в этом аду, который носит святое имя, все мы, знающие, что приговорены к смерти. Сегодня, завтра, на будущий год… в один прекрасный день…
Эстер Примавера!
Имя стройной девушки обжигает мне щеки, словно порыв горячего ветра. Лейва кашляет; еврейский мальчик бредит скорняжной мастерской своего отца, где теперь Мордухай и Лейвис веселятся, наверное, сидя за самоваром; церковный колокол возвещает о том, что кто-то умер. Поезд, кажущийся игрушечным, исчезает на сверкающей линии рельсов, которыми продырявлены черные туннели. А Буэнос-Айрес так далеко… так далеко…
Хочется убить себя, но убить там, в Буэнос-Айресе, на пороге своего дома.
Я понял, что полюбил ее на всю жизнь, когда в трамвае, который вез нас в парк Палермо в Буэнос-Айресе, я ответил на вопрос Эстер Примаверы:
— Нет, ни на что не надейтесь. Я никогда не женюсь, а тем более на вас.
— Ну и что же? Мы будем друзьями. А когда у меня появится жених, я пройдусь с ним перед вами, и вы увидите его, хотя, конечно же, я не поздороваюсь с вами, и из-под опущенных век она взглянула на меня украдкой, будто только что совершила что-то плохое.
— Вы уже привыкли к этой нескромной игре?
— Да, у меня был друг, похожий на вас…
Я засмеялся и сказал:
— Просто удивительно! Женщины, которые часто меняют друзей, всегда находят другого, похожего на предыдущего.
— Какой вы забавный!.. Я же вам рассказывала, что, когда положение становилось опасным, я исчезала и возвращалась, только чувствуя себя сильней.
— Знаете, вы очаровательная бесстыдница. Я буду считать, что вы испытываете меня.
— Да? Вам неспокойно со мной?
— Посмотрите мне в глаза.
Кудри открывали ее висок, и, несмотря на лукавую улыбку, было в ее бледном личике что-то усталое, искажавшее его страданием.
— А ваш жених, что он думал по поводу этой нескромной игры?
— Он об этом не догадывался.
Неожиданно она серьезно посмотрела на меня.
— Как вы испорчены!
— Да, на свете столько глупости, и мне это надоело. Знаете ли вы, что значит быть женщиной?
— Нет, но могу себе представить.
— А тогда что же вы смотрите так на меня? Вы не рассердитесь, если я скажу вам, что у вас идиотский вид? Впрочем, о чем вы думаете?
— Ни о чем… хотя вы, наверно, знаете, о чем я думаю. Но запомните! Как только вы выкинете эту дурацкую штуку со мной, вы не забудете меня никогда.
Моя дерзость обрадовала ее. Насмешливо улыбаясь, она спросила:
— Скажите, пожалуйста… это любопытно… вы не рассердитесь? Не относитесь ли вы к тому типу мужчин, которые после недели знакомства с женщиной говорят ей, глядя на нее бараньими глазами: «Докажите мне вашу любовь, сеньорита», и просят поцелуя?
Я грубо сказал ей:
— Очень может быть, что я никогда не попрошу этого, да и не поцелую вас.
— Почему?
— Как женщина вы меня не интересуете.
— А как же я вас интересую?
Просто так, я развлекаюсь… больше ничего. Когда мне наскучит переносить ваши дерзости, я уйду от вас.
— Стало быть, вам представляется интересной моя душа?
— Да, но никто ее не поймет.
— Почему?
— Я бы предпочел не говорить об этом.
Мы гуляли теперь среди зеленого молчания парка. Голосом, похожим на голос ребенка, она рассказывала мне о дальних странах и о первых страданиях. Она работала в Риме, в госпитале, где лежали изувеченные войной. Видела лица, по которым будто прошелся вал прокатного стана, и черепа, настолько искалеченные, что казалось, их трепанировали фрезой. Она повидала земли, покрытые льдом, земли, мимо которых проносятся стаи китов. Она любила мужчину, который за ночь проиграл в карты в одной из ужасных таверн Комодоро, сидя среди золотоискателей и убийц, все свое состояние. И он бросил ее со всем ее приданым, и уехал, чтобы продолжать эту лихорадочную жизнь среди игроков Арройо-Пескадо.
Мы проговорили с ней все утро. Кончик ее зонтика останавливался у солнечных пятен, испещрявших красный гравий дорожек. И я думал о невероятном контрасте между сутью того, что она рассказывала, и нежностью ее голоса, и очарование возрастало от разнообразия лиц, которые я угадывал в ней, — ведь своею доверчивостью она напоминала ребенка, а поступки выдавали в ней женщину.
Мы относились друг к другу не как чужие, а как люди, знакомые много лет, ничего не скрывающие, чьи души открыты друг для друга.
И по мере того как она углублялась в воспоминания, о которых не говорила, что они были тяжелыми, и, щадя меня, рассказывала только интересное для меня, ее голос становился теплее и тише, и невольно ты ощущал себя в обществе настоящей сеньориты. И это слово приобретало по отношению к ней значение совершенства, подобно совершенному, изящному цветку туберозы — ювелирному изделию из серебра на крепком стальном стебле.
Мы грустно попрощались. Но, прежде чем совсем уйти, она вернулась и сказала мне: