Шрифт:
— Как ты сам можешь понять, граф, мое желание казенной надобностью не вызывается, — сказал он задушевно и внятно. — Пока что прими в рассуждение, что это моя прихоть! Каприз моего царского величества. Ты мастер, ты поймешь. В своем деле — ты искуснейший. И человек благозаслуженный. Конечно, с норовом, но вам-то, художникам, без оного не прожить — знаю! Вкруг меня все меньше людей, коим можно довериться. Нет уж их совсем! Ищу таковых во всем народе государства своего. И не нахожу! Ни среди знатных, ни среди незнатных. Ближние лгут, от сего убыток. Верных помочников не сыщешь. От воровства устал. Казне вред, подлым людям — разоренье. Вон Шафиров — умен как бес, настойчив, важные услуги отечеству оказал, а тоже… Надоело. Что ж — мне сенаторов публично сечь прикажешь? За корысть их под опасением смертной казни держать, что ли? Состраданья я в себе уже ни к кому не нахожу. Повсюду враги мерещатся, обманы, утайки — в сенате, в коллегиях, в городах и местечках, в церквах, деревнях. Всюду моим нововведениям враги. Прежде я в подозренье никого безвинного не ставил, не то ныне стало. Каждого подозреваю… На что потрачена жизнь? Наказанье на теле, лишение живота, галерная работа, публичная экзекуция — вот и все мое милосердие. Казни и кровь за подлоги и коварство… И более ничего.
Лицо Петра застыло, стало неподвижным, как камень.
Государь удрученно замолк, потом отрывисто спросил:
— Так будешь делать мне статуй, граф?
— С великим моим радением, ваше величество! — быстро ответил Растрелли. Голос у него против воли слегка дрожал.
— Вот и прекрасно, не зря я на тебя надежду имел.
Все время, пока государь говорил, Растрелли слушал его почтительно, невозмутимо, а в голове у него обиженно промелькнуло: как царская прихоть — так позарез Растрелли нужен, а как жалованье платить — так у них оплошка выходит. И нового контракту не дают, живи как знаешь, случайным подрядом…
Скульптор слушал, а сам качал головой, выпячивал нижнюю губу, недоуменно пожимал плечами.
Продолжая расхаживать, Петр подошел к графу, заглянул ему в глаза, внезапно рассмеялся. Он дружески потрепал художника по плечу, сказал с улыбкой:
— Тогда токмо можно говорить с другом на равных, когда камня на сердце не держишь и говоришь то, что думаешь, а не половину, спрятавши другую на самое дно. Скажу тебе как перед богом и его евангелием — я на тебя зла не держу, а ты, вижу, на меня в обиде… За Леблона моего, за битье твоими людьми знатного архитекта я люто на тебя зол был. Да что ж старое-то вспоминать — недобрый это обычай. И Леблона уже не вернешь с того света…
"Ты его туда и спровадил", — неприязненно подумал Растрелли и потупил голову, чтобы чуткий, подозрительный Петр не разглядел в этот момент выражения его глаз.
— Обещаю тебе, мастер, без работы ты у меня сидеть не сподобишься, на пропитанье и прочее тебе вот так хватит, — он выразительно чиркнул пальцем по горлу. — Русь оскудела, еще похищают ее, тянут блудливые рукодельники, а всего утянуть не могут, кишка тонка!..
Видно, мысль о хищениях более всего овладела просветлейшим монархом, потому что он вдруг изменился в лице и в бешенстве прошипел:
— Истязать буду без пощады! Первым казню смертью Матвея — сибирского губернатора Гагарина. Деньгами взятки брал, товарами. А ныне его, вишь, на алмазы потянуло. Царице Екатерине Алексеевне везли купцы из Китая перстни алмазные, на ее деньги купленные, так он половину себе присвоил, тать вонливая. Теперь повинную мне прислал… Поздно. Отымет у тебя жизнь палач — вот тогда и винись!
У скульптора вдруг заломило в пояснице и ледяные мурашки пробежали по спине.
— Так вот я тебе, граф, обещаю свою протекцию до конца жизни. Я тебя люблю, и мы с тобой будем друзьями всегда…
— Вам конный статуй на манир римских императоров желателен? — спросил скульптор почтительно, еще не отделавшись от внезапного страха.
— Да какое там! Куды нам до них, — отмахнулся Петр обеими руками. — Об ихней славе я не помышляю. Одно меня с римскими императорами роднит — и они, и я ко греху телесному слабы! — весело заключил царь. — До баб мы злы!
Растрелли с улыбкой поддакнул. Он стоял опустив голову, вперился в одну точку на полу и думал: "А что, как заломлю-ка я с него за конный статуй двойную цену — случай вроде подходящий вполне, тогда и с долгами расплачусь. И на жизнь останется. Настроенье у государя поминутно меняется — то казнит, то милует. А мне материалы потребны и на харч каждый день. Князь Гагарин небось веселится, расхаживает, ласточкой вьется, а ему тут мимоходом в моей мастерской смертный приговор вышел, кровавый топор уже занесен над несчастным. А он про то и не ведает".
Художник вспомнил притчу, которую ему недавно рассказывал веселый голубоглазый формовщик — татарин Мингаз.
Однажды к эмиру — в Бухаре это было — вбежал его лучший, вернейший слуга, не раз спасавший ему жизнь в сраженьях. Слуга был в полном смятении, он дрожал, заикался, руки у него тряслись.
— Что с тобой? — спросил эмир.
Слуга пришел в себя, стал по порядку рассказывать.
Он шел по шумному воскресному базару и вдруг увидел, что солнечный день подернулся мраком. Слуга удивленно поднял глаза и замер — перед ним стояла смерть и размахивала сверкающей косой. Она замахнулась. От испуга слуга бросился наземь и разбил себе голову. А смерть повернулась к нему спиной и тут же исчезла.
— О великий эмир, самый мужественный и непобедимый, будь ко мне милосерден, отпусти меня на волю, дан мне коня. Та, что я встретил на базаре, не шутила. Она жаждет моей крови. Она меня предупредила…
— Что же ты намерен делать? — недовольно спросил эмир.
— Я возьму коня и ускачу подальше — она меня не найдет.
— Черт возьми! Мне жаль отпускать тебя, — сказал эмир, — ты лучший из моих слуг, вернейший. Но ты спасал мне жизнь в бою. Ладно, бери коня. Я тебя отпускаю. Куда ты хочешь ехать?