Шрифт:
Даже лицо ее приняло более изможденное, но в то же время более просветленное выражение…
— Так вы говорите, монастырь,
и вы в нем — монахиня?
От одного этого слова у него снова защипало в кончике носа, хотя он и попытался произнести его как можно небрежнее…
— Да.
Голос женщины теперь сделался очень слабым и тонким, но зато кристально чистым и каким-то необъяснимым образом, до сих пор непонятным Дрейфу, казалось, отзывался эхом, как будто они находились в огромном каменном карьере,
в глубокой подземной шахте,
в гроте,
в сырой тюремной норе…
— Вы одеты в черное, не правда ли?
Он сделал над собой невероятное усилие, чтобы захлестывающий его экстаз не просочился в словах, в голосе, и не отвлек бы ее, не напугал.
— Да, в черное.
Она замолчала.
Дрейфа опять охватило раздражение:
Боже мой, анализировать эту женщину — все равно что тащить на крутой склон упирающуюся старую, почти созревшую для бойни ослицу!
— И что вы видите, милая барышня,
в себе самой, расскажите
в мельчайших деталях…
Голос его был деланно спокойным и не производил тех странных отзвуков, которые сопровождали теперь каждый слог, произнесенный женщиной.
— Глубоко внутри себя, доктор, я вижу длинный каменный коридор,
вижу огромные окна и падающий сквозь них свет,
вижу келью, в которой я живу,
в ней только нары
и ничего более,
а стены там из неотесанного, сырого камня,
и маленькая деревянная дверь,
я вижу также дни непрерывных молитв…
Дрейф записывал, сглатывал и снова принимался писать, хватался за грудь, в которой начинала бродить какая-то странная колющая боль, перешедшая теперь в левую руку
(начало сердечного приступа,
грудная жаба,
запор,
газы?).
— Повторите, милая барышня, про черное,
чтобы я был до конца уверен:
вы, значит, одеты в черное?
Ему нужно было услышать, как она описывает это своими словами:
все это одеяние, всю черноту,
тяжесть одежды, шершавой, спадающей вдоль хрупкого женского тела,
и Дрейф, закрыв глаза, полностью отдался своему возбуждению:
— Да, как я уже говорила,
я одета в черное,
в черное монашеское одеяние, доходящее до пят,
я ношу покрывало,
знаете, доктор, такое белое, обрамляющее лицо,
очень практичная одежда, как мне кажется, потому что она так эффективно скрывает ненавистное, вонючее тело.
Дрейф долго сидел молча,
погрузившись в мысли и настроения.
Импульсы темных желаний крутились у него в животе словно черви, а он записывал.
Он с трудом заставил себя продолжать.
— А потом, что вы делаете в этом мире?
Из пустынной монастырской глубины эхом откликался голос женщины,
слабый и очень тонкий,
и одновременно, — что немного раздражало Дрейфа, — необузданный.
— Я умерщвляю плоть, доктор.
— Умерщвляете плоть?
От этого заявления хаос внутри Дрейфа мгновенно прояснился.
— Это еще зачем, Господи ты, Боже мой?
— Потому что я вкусила от плода, доктор,
поэтому я теперь каждый день умерщвляю плоть,
умерщвляю, ничего не ем,
нет, не совсем ничего: немного гнилой воды и горстку грязной пыли, которую я каждый вечер наскребаю с пола под нарами в своей холодной, одинокой келейке, и, доктор,
келья эта, доктор,
доктор, вы здесь?
Теперь действительно было заметно, что она зовет его из холодной, голой каменной норы, из иного времени и мира, чем тот, который в данный момент царил в крошечной приемной Дрейфа на Скоптофильской улице в городе Триль.
— Да-да, милая барышня, я здесь,
продолжайте, продолжайте…
— Да, доктор, келья эта — как моя жизнь теперь:
голая, тесная, холодная,
одинокое, замкнутое пространство, где я запираюсь и мучаю себя, отказывая себе в любом удовольствии,
и когда я днем в годы своего монашества сижу с раковыми больными в одной из больничных палат монастыря,
где они лежат и умирают на простых, набитых соломой матрасах,
я, когда никто не видит, высасываю гной из их заразных ран