Шрифт:
«Если я имею дар пророчества и знаю все тайны и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви — то я ничто».
«Это так, так, — думал Афанасий, — если человек богат любовью, он обретает мир, ибо становится долготерпеливым, милосердным, радостным и незлобивым. Этому учит Создатель, так и надобно жить. Он наполнит своё сердце любовью и отдаст её всякому, кто будет нуждаться в ней».
С того дня поправка пошла особенно быстро, ей способствовал и заботливый уход прислужницы Марфы. Афанасий сразу отличил эту бессловесную, закутанную в чёрный платок девушку, на лице которой застыли печальные глаза. Она упорно молчала, лишь иногда наклоняла голову в ответ на какую-либо просьбу. Причины такой отчуждённости были понятны: лишиться за короткий срок домашнего очага, родителей и того, кто был ниспослан нм взамен, — такие потери тяжелы и для более закалённого сердца. Афанасий пытался утешить, но она, словно тень, скользила мимо. Он останавливал её, придерживая за одежду, и говорил:
— Сестра! Нельзя вечно пребывать в печали. Господь не напрасно оставил тебя жить, твоё назначение в этом мире — помнить о тех, кто был дорог. Продолжай их любить и приумножай о них память, так ты выполнишь своё предназначение.
Она осторожно отнимала руку и бессловесно уходила прочь. Афанасий не прекращал попыток.
— Сестра! Блаженство не в скорби, но в утешении, не в недуге, но в исцелении. Плачущий поражает своё сердце и печалит окружающих. Что толку вечно пребывать во тьме? Не будь безумна: зачем умирать не в своё время?
Так говорил он не раз и вот однажды увидел, что она стоит рядом сама и её не надо удерживать. Обрадовался Афанасий, заговорил с пущим жаром. Марфа внимала его словам по-прежнему молчаливо, только слёзы катились по щекам, и вдруг разрыдалась в полный голос.
— Спасибо тебе, брат, спасибо, — шептала она между всхлипами, — только по грехам не достойна я блаженства.
— Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы; нет такого греха, который бы не простился. В чём он, твой грех?
Марфа зарыдала громче, с трудом остановилась и произнесла:
— Я... я беременна...
Теперь, когда самое страшное было произнесено, она быстро заговорила, рассказывая о своей любви к Даниле и их недолгом счастье. Афанасий гладил её по голове и приговаривал:
— Покайся, сестра, Бог милостив, он простит, покайся...
— Нет, нет, — затрясла она головой, — не могу... Этот грех — самое светлое, что было в жизни, как от него отступиться? Вернулась бы назад, опять так бы сделала, и опять, и опять... А ежели нет раскаяния, нет и прощения, так ведь?
Молодой малоискушённый монах находился в затруднении, он сердцем ощущал, что эта женщина чиста по сути, что проступок её свершён не по распутству, но во исцеление другого, однако сам грех случился, и она упорствует в нём. Как тут быть?
— Не казнись, сестра, — наконец сказал он, — оставь грех при себе и заслужи прощение добрыми делами. Роди дитя, расскажи ему об отце, его подвигах, пусть он продлит память о нём в своём поколении. Коли сделаешь так, остальное искупится. Вспомни Иоанна: «Когда родишь младенца, забудешь скорбь от радости, ибо человек придёт в мир».
Марфа просветлела лицом, но лишь на мгновение, и зарыдала снова.
— Что, что с тобой?
Поведала тогда о Ксении, что ей другие пересказали, как хотела царевна отнять у неё жениха, как сулила многое, на кресте заставляла клясться и задаток давала.
— Моченьки моей нету, — всхлипывала Марфа, — днём и ночью думаю, не через неё ли погиб Данилушка и можно ли разлучнице зло ейное оставить? Гоню мысли страшные, они опять тут.
Афанасий отнял руку и строго сказал:
— Сей грех страшнее первого: тот был совершён от доброго сердца, этот — от злого. Покайся и отстань от неправедного. Пойди сама к царевне, вызнай всё и прости ей, коли та виновата. Сразу увидишь, что станет легче.
Марфа кусала губы в кровь и мотала головой — дескать, не могу.
— Как же ты со злобой дитя станешь носить? Гляди, выродишь убогого, всю жизнь будешь каяться.
Марфа прекратила всхлипы, такая возможность её испугала. Афанасий понял, что перестращал, на беднягу и так много чего свалилось.
— Ну, иди, иди, горемыка, после договорим.
В тот же день пришёл в больничный корпус сам архимандрит. Обошёл все палаты, а у Афанасия задержался.
— Вижу, уже прыгаешь?
— Прыгаю, отче.
Он с горечью смотрел на старца, сильно сдавшего за последнее время: трясущиеся руки, подволакивающаяся нога, слезливые глаза. Ох, как нелегко давалась ему нынешняя беда. Иоасаф понял взгляд юноши и признался:
— Тяжко, сын мой, тяжко... Душа болит от великого нестроения... — Рассказал о раздорах между братьями, посетовал: — Мирские, что ж, с них взять нечего, братья же обет давали по Божиим установлениям жить. Не выдюжили... Огонь превозмогли, глад и стужу терпят, а души не сберегли, ложью и завистью поганят. Помнишь сон мой? Вещим оказался.