Шрифт:
В 1916 году Садовской оказался втянутым в небольшой антисемитский скандал, который разжег когда-то покровительствуемый им поэт, запойный пьяница Александр Тиняков (псевдоним его — Одинокий). Садовской напечатал в «Журнале журналов» довольно прозрачный стихотворный пасквиль, обвиняя его в том, что он печатается одновременно в противоположных по направлению газетах. Тиняков ответил в том же журнале бесстыдной и деланно наивной «Исповедью антисемита», в которой сообщал, что именно Садовской рекомендовал его статью о деле Бейлиса известному антисемиту профессору Никольскому для газеты «Земщина». Садовской, хоть и был все-таки антисемитом, считал себя опозоренным и стыдился всей этой истории. Ходасевич отнесся к нему по-дружески и ответил ему по этому поводу 22 апреля 1916 года:
«Дорогой Борис Александрович!
Я ровно настолько хорошо отношусь к Вам, чтобы иметь и право и обязанность говорить откровенно. <…> Тиняков — паразит, не в бранном, а в точном смысле слова. <…> Он принимает окраску окружающей среды. Эта способность (или порок) физиологическая. <….> Думаю, что с Вашей стороны не хорошо было 1) поощрять трусливое, тайное черносотенство Тинякова и 2) так или иначе способствовать снабжению „Земщины“ каким бы то ни было материалом. Это нехорошо, из песни слова не выкинешь. Оправдывал я Вас тем, что многое, по-моему, Вы делаете „так себе“, а может быть, с беллетристическим и ядовитым желанием поглядеть „что будет.“ <…> Правда, это немножко провокация, но почему-то не хочется (а не нельзя) судить Вас строго. Гершензон, как мне показалось, был со мной вполне согласен. Вас не ругал, по крайней мере, при мне. Думаю, что и без меня. <…>». Далее Ходасевич пишет, что в Москве всего этого никто почти и не заметил.
Письмо вполне дружеское, по-дружески откровенное и по-дружески снисходительное. Но, может быть, Садовской ждал другого, «полной реабилитации», может быть, его огорчило объективное признание его вины или, напротив, покоробила снисходительность. И возможно, именно тогда началось их незаметное охлаждение друг к другу. Начал сказываться и разный уровень их поэзии — Ходасевич уже перегнал Садовского, хотя и у того попадались порой очень неплохие стихи, например «Памятник» (1917), которым Ходасевич и Гершензон восхищались оба:
Мой скромный памятник не мрамор Бельведерский, Не бронза вечная, не медные столпы: Надменный юноша глядит с улыбкой дерзкой На ликование толпы. Пусть весь я не умру: зато никто на свете Не остановится пред статуей моей И поздних варваров гражданственные дети Не отнесут ее в музей. Слух скаредный о ней носился недалеко И замер жалобно в тот самый день, когда Трудолюбивый враг надвинулся с востока Пасти мечом свои стада. Но всюду и везде: на чердаке ль забытом Или на городской бушующей тропе, Не скроет идол мой улыбки ядовитой И не поклонится толпе.Садовской считал себя человеком вполне независимым и ненавидел большевизм. Но об его переписке с Ходасевичем по этому поводу — чуть позже.
Садовской тяжело болел, у него начался прогрессивный паралич, ему становилось то немного лучше, то хуже. При советской власти он почти не печатался и дни свои кончил в келье московского Новодевичьего монастыря, где получил приют.
Ходасевич любил Садовского. Хоть и не оставил о нем никаких воспоминаний (может быть, зная, что о живых и оставшихся в советской России писать нельзя — можно их сильно подвести), но в 1925 году, когда прошел ложный слух об его смерти, написал очень теплый некролог.
В числе новых друзей тех лет — поэтесса София Парнок. Она высоко ценила творчество Ходасевича и посвящала ему стихи. В частности, уже после его отъезда за границу, в 1928 году, она написала в альбом Нюры:
Ходасевичу С детства помню: груши есть такие, Сморщенные, мелкие, тугие, И такая терпкость скрыта в них, Что, едва укусишь, — сводит челюсть: Так вот для меня и эта прелесть Злых, оскомистых стихов твоих.С 1915 года близким другом Ходасевича — одним из самых ближайших (таким близким был, наверно, лишь Муни) — стал пушкинист, историк, философ Михаил Осипович Гершензон, к которому его привел в гости Садовской. А подарили ему эту дружбу его серьезные занятия Пушкиным, начавшиеся в 1910-е годы.
Летом 1914 года на даче, в Томилине, он дерзнул написать первую научную статью, или, скорее, эссе — «Петербургские повести Пушкина». Он садился писать поздним утром, бросив в окошко рассеянный близорукий взгляд на летнее сиянье солнца сквозь темень листвы, и лишь к вечеру выходил прогуляться по окрестным полям. Он шел и думал о загадочном демонизме, проглядывающем в судьбах многих пушкинских героев. Солнце садилось, все вокруг таинственно замирало…