Шрифт:
В Венеции все обстояло несколько иначе. Для Ходасевича это было грустное возвращение в молодость и прощание с нею. Он поневоле вспоминал Женю Муратову и все, что было с нею связано, а главное — себя тогдашнего, влюбленного, грустного и беззаботного. Такого, каким был он до смерти родителей. Венеция была все та же, но он был уже не тот. Это описала в «Курсиве» Нина Берберова, испытывая некоторую ревность к его прошлому, но делая вид, что это ее не касается: «В Венеции Ходасевич был и окрылен, и подавлен: здесь когда-то он был молод и один, мир стоял в своей целости за ним, еще не страшный. Теперь город отбрасывал ему отражение того, что есть: он не молод, он не один, и никто и ничто не стоит за ним, защиты нет. Голуби на Пьяцце ворковали и носились над нами, пароходик вез нас мимо каменного кружева старых дворцов, „которые так постарели, — говорил Ходасевич, — что сейчас рухнут“. Они едва держатся, и мы едва держимся, но ничего, может быть, не рухнем, — отвечала я. Мы любили друг друга через эту черту, разделявшую нас: по одну сторону был он со своими утренними предчувствиями вечерних катастроф, по другую — я, с ночными тревогами о дневных радостях». Берберова была несокрушимо здорова: и физически, и духовно, и это начинало ее едва заметно отделять от больного, непрерывно страдающего Ходасевича…
…Там было написано стихотворение «Интриги бирж, потуги наций…», про которое он сам отозвался неблагосклонно: «19–20 марта, Венеция. С трудом написал. Начал у Флориана, кончил дома. Плоховато». И все же в этих строфах пробился дух венецианской вечной радости, вечного праздника — в самой ритмике, в просодии:
<…> А все под сводом Прокураций Дух беззаботности живет. <…> И не без горечи сокрытой Хожу и мыслю иногда, Что Некто, мудрый и сердитый, Однажды поглядит сюда. Нечаянно развеселится, Весь мир улыбкой озаря, На шаль красотки заглядится, Забудется, как нынче я, — И все исчезнет невозвратно Не в очистительном огне, А просто — в легкой и приятной Венецианской болтовне.Но в то же время и горечь звучит в этих стихах — горечь прожитых лет, горечь новой европейской, непривычной и немилой жизни с «интригами бирж, потугами наций», горечь рядом с венецианской легкостью…
В Риме, среди шума падающей воды фонтанов и перезвона церквей в задумчивый предвечерний «час Марии», было как будто бы хорошо и легко, но за всем этим стоял призрак вечной уже тревоги: а что дальше? Что ждет нас через неделю, через месяц? Где жить, а главное — на что жить и как жить? И сам Рим так нереален, так похож на декорации для иллюзорно счастливой жизни, что кажется, другой, реальной жизни больше и не будет, и хочется от нее спрятаться навсегда…
После Италии они заехали в Париж, почувствовали чужесть и даже некую враждебность этого города, в котором им суждено будет довольно долго жить, а Ходасевичу и умереть… Они провели два-три первых дня в большой, богатой квартире издателя Зиновия Гржебина, а потом сняли чердачную квартирку во дворе дома № 207 — комнатку с крошечной кухней — на бульваре Распай, недалеко от знаменитого кафе «Ротонда». Жить там было, по словам Берберовой, почти невозможно. Сам дом со стороны бульвара импозантен и даже красив, но «окна во двор» — это нечто совсем другое. «Там, в этой квартире, мы прожили четыре месяца. Ходасевич целыми днями лежал на кровати, а я сидела в кухне у стола и смотрела в окно. Вечером мы оба шли в „Ротонду“. И „Ротонда“ была тогда еще чужая, и кухня, где я иногда писала стихи, и все вообще кругом. Денег не было вовсе. Когда кто-нибудь приходил, я бегала в булочную на угол, покупала два пирожка и разрезала их пополам. Гости из деликатности до них не дотрагивались».
Такой бедности они раньше не знали. Но стихи в Париже в ту пору еще писались. Тогда, летом, были написаны «Хранилище», «Окна во двор» (Ходасевич замечал по поводу последнего: «16–21 мая, Париж. Мы жили на Bulevard Raspail, 207, на 5 этаже, ужасно. Писал по утрам в Ротонде»). В стихах звучит полное отчаяние перед этой жизнью с «окнами во двор», перед обнаженностью чужой, ужасной физиологии большого доходного дома, к которой он словно приговорен, вынужден принимать в ней участие, которую он невольно видит и слышит:
Несчастный дурак в колодце двора Причитает сегодня с утра. И лишнего нет у меня башмака, Чтобы бросить его в дурака. …………………………………………… Кастрюли, тарелки, пьянино гремят, Баюкают няньки крикливых ребят. С улыбкой сидит у окошка глухой, Зачарован своей тишиной. <…>Вот кому склонен завидовать Ходасевич!
Небритый старик, отодвинув кровать, Забивает старательно гвоздь, Но сегодня успеет ему помешать Идущий по лестнице гость. <…> …………………………………………………… Вода запищала в стене глубоко: Должно быть, по трубам бежать нелегко, Всегда в тесноте и всегда в темноте, В такой темноте и в такой тесноте!